Здесь, у бара, «Ока» чудом избежала столкновения с танкером, который пёр вверх по реке полным ходом, не подавая туманных сигналов. Не шел, не поднимался, а именно пёр. Лоцман длинно ругался по крайней мере на пяти языках, в том числе на русском, почти без акцента. Он истощился только к тому времени, когда к борту подошел лоцманский катер на рейде Гавра.
— Ей-богу, не пойму, капитан, как это мы благополучно вылезли из Сены, — попрощался лоцман.
Вскоре южное солнце подогрело туман, и он растаял, как ночной призрак. Через час над морем раскинулась обычная для этих мест дымка.
Усталый Шубин ушел к себе в каюту, объявив старпому, что на весь обратный переход он назначается фактическим капитаном судна.
В этот же день предсудком Волков с видом старого заговорщика поочередно шептался со всеми моряками «Оки».
Иногда разговор кончался быстро, иногда Волкову приходилось хмурить белесые брови и убеждать своих товарищей. Но в общем каждая беседа кончалась одинаково — каждый расписывался на листке.
К вечеру Волков зашел к Знаменскому. Они довольно долго о чем-то совещались. В результате совещания в этот же вечер капитан подписал такую радиограмму: «Главному бухгалтеру пароходства Семушкину. Счет зарплаты экипажа май месяц прошу перевести матери кочегара Федотова Александре Ивановне Федотовой восемьсот рублей».
Было уже совсем поздно, когда в каюту помполита постучался Федотов. Он смущенно остановился, едва переступив порог, и, видимо, никак не мог найти слов для начала разговора, ради которого он пришел.
— Ну, садись на диван, Федотов, рассказывай, — чуть улыбнулся Знаменский. — Что случилось?
— Как… что… — почему-то охрип Федотов. И начал дергать нитки из рукава. — Я насчет денег… — потерянно начал он.
— Каких денег? — задал помполит наводящий вопрос.
— Ну… этих…
— Этих, значит?..
— Этих… каких же… я их, значит, принял… да… а это…
— Подожди, как это — принял? Ведь деньгами помогли не тебе, а твоей матери…
— Ну да… но я же на «Оке» плаваю… Если б не плавал… А я, значит, плаваю… А… это… когда же я смогу выплатить такой долг…
— Постой, а разве деньги твоей матери мы дали в долг? Это для меня новость. Мы считали, что это просто товарищеская помощь…
— Как? Я так не могу… восемь сот все-таки… — мрачно сказал Федотов и снова затеребил рукав.
— Подожди, не рви пиджак. Если бы не у твоей, если бы у матери, скажем, Волкова дом сгорел, разве ты пожалел бы двадцать рублей, чтобы ей помочь?
Федотов опустил голову.
— Так ведь… да… не знаю… в общем, Николай Степанович, не сто́ю я такого подарка.
— Вот как…
— Не знаю, — Федотов вздохнул, задумался, подвел итог, очень искренне, очень горько: — И работал я хуже, чем мог, и это… руками махал…
— Не понимаю я тебя что-то, — сказал Знаменский.
И тогда Федотов рассказал помполиту все подробно о себе и о стармехе, и как он замахнулся на «деда» в тот вечер — тоже рассказал.
— Вот, значит, как…
— Николай Степанович, я к вам по открытой, — заторопился Федотов. — Не могу я принять их, деньги эти… уйти хочу с «Оки»… Не климат нам с «Дедом» на одном пароходе…
— Это напрасно. Руками, конечно, больше не размахивай. Но если хочешь знать мое мнение — держись, если уж ты прав. Не давай себя сшибить, не уступай. Но чтоб без замахиваний… А деньги — что деньги, будет случай — отквитаешь долг…
— А если не отквитаю? Стыд ведь…
— Слушай, Федотов. Надо уж быть мужчиной, если носишь штаны. Деваться-то некуда. Скажи себе твердо: я должен. И заслужи общее уважение. Ну, а если не веришь в себя — выплачивай деньгами, раз нечем больше платить… Вот так.
23
Горохов сидел в каюте один и рассматривал продолговатую коробку. Что в ней?..
Коробка, которую он разглядывал со смешанным чувством страха, гадливости, любопытства и не до конца осознанного презрения к себе, была завернута в целлофан и туго обвита шнуром. Таким точно шнуром со стальной проволокой внутри растительных прядей шведская таможня пломбирует излишки провизии, спиртных напитков и табака. Коробку тоже охраняла пломба… Да, собственно, не все ли равно, что там спрятано, письмо или рисованный кукиш. Она была зловеще красива, эта проклятая коробка, она была липким страхом, неопределенным будущим, взвинченными нервами. В коридоре хлопнула дверь, и Горохов мгновенно сунул коробку под подушку. И почувствовал, как вспотели ладони…
Горохов никогда не был чересчур щепетильным, отчасти от малой образованности, отчасти от природной уступчивости. Но сейчас, держа в руках аккуратную коробку с пломбой, он почувствовал всю бесцельность происходящего, унизительность от необходимости подчиняться кому-то, безропотно повиноваться. Он почувствовал неприязнь к самому себе, недовольство именно собой, а не кем-нибудь другим. Собственно, винить было некого и свалить не на кого… Пожалуй, первый раз в своей жизни Горохов не старался оправдать себя в собственных глазах.
Нет, надо кончать эту музыку. Списаться с судна, уйти из пароходства, затеряться где-нибудь на сибирской реке, на буксирчике — матросы везде нужны. Будет он где-нибудь на Енисее ходить, цепляя кормой за берега… Лишь бы подальше от всяких Шварцев.