Спустя некоторое время Маалиму Яхье предложили работу в Дубае, и он получил паспорт и разрешение на выезд, что в ту пору было непросто — не по какой-то особенной причине, а потому, что в ту пору все было непросто. Предложение ему прислали из хорошего места, где искали и ценили людей с такими познаниями. Он подготовился к отъезду как можно незаметнее, чтобы не привлечь внимания властей. Уехал он на пароме, взяв с собой только небольшой чемоданчик, словно собирался вернуться через несколько дней. Билет на самолет в Дубай он купил в Дар-эс-Саламе, где никто его не знал и ни у кого не могло возникнуть желания его задержать. Маалим Яхья не был одним из тех религиозных аскетов, которые не признают наручных часов, поскольку один лишь Бог волен распоряжаться течением дня, и считают полеты на самолете кощунством как идущие вразрез с Божьим замыслом (если бы Бог хотел, чтобы мы летали, Он дал бы нам крылья). Однако он не задумывался и над тем, что самолет, готовый доставить его в Дубай, — это плод человеческой изобретательности. На месте этой машины мог бы оказаться ишак или дау[69] — любое средство передвижения, выбранное Богом.
Через несколько недель, уже в безопасности, отец сообщил нам из Дубая письмом, что подыскал хороший домик, который сдают в аренду, и договорился о займе в счет своего будущего жалованья, чтобы переселить к себе семью. Он не объяснил, с каким трудом ему удалось найти жилье, какую высокую цену за него назначили и на каких унизительных условиях ему согласились выдать заем. Устроить все это было его долгом мужа и отца, и дальнейшие обсуждения он считал излишними.
Каковы были эти унизительные условия, он рассказал мне позже. От него потребовали найти шестерых поручителей, гарантирующих погашение кредита. Всем им он заплатил гонорар и по их настоянию показал свой банковский счет. Кроме того, отец расстался с солидной суммой в качестве доказательства своей порядочности и согласился на крупные ежемесячные взносы, которые мог делать только благодаря новым займам. Это был настоящий кошмар, но в то время мы ничего этого не знали. Мать поняла только одно: теперь у семьи есть деньги на воссоединение, а все остальное ее не касалось.
Когда моя мать Махфуда передала мне желание отца, я сказал, чтобы они отправлялись к нему без меня. Я отказался уезжать. Тогда мне было семнадцать, я жил в доме, где вырос и где потом вырос ты, и учился в последнем классе школы. В недавнем прошлом у меня были нелады с отцом — с человеком, которого все уважали за ученость и считали достойным Божьего благословения. Я не оспаривал отцовских заслуг, но он казался мне чересчур суровым, нерациональным и раздражительным; очевидно, он ждал от меня большего энтузиазма в преклонении перед Богом, чем я проявлял или был намерен проявлять. Как я уже говорил, к тому времени моя потребность в Божьем благословении несколько снизилась. Возможно, отчасти поэтому отец и стал все чаще на меня сердиться, а потеря места учителя в государственной школе и волнения, связанные с поисками новой работы в другой стране, только подлили масла в огонь.
Мне было все труднее демонстрировать сыновнее послушание, хотя внутренне я досадовал на свою обидчивость и напоминал себе, что обязан подчиняться отцу. Я понимал, что горбиться, пожимать плечами и говорить «не знаю» в ответ на большинство обращенных ко мне вопросов — чистое ребячество, но от этого мне не становилось легче сносить отцовское раздражение и его упреки. Он заставлял меня ходить на молитвы — мол, это мой долг, и, если я не буду его исполнять, Бог меня покарает — и порой обвинял в прегрешениях, которые вовсе не казались мне таковыми. Как все мои ровесники, в каникулы я любил поспать подольше, но отец не одобрял этого и будил меня, требуя, чтобы я встал и сделал что-нибудь полезное.
— Займись домашним заданием, — говорил он.
— Сейчас каникулы, — отвечал я. — Нам ничего не задают.
— Не дерзи мне, козий катышек. Готовься к продолжению учебы. Или почитай со мной Коран, сходи для матери на рынок или просто погуляй и подыши свежим воздухом. Нечего валяться весь день, как старая тряпка. Бог подарил тебе жизнь, а ты тратишь ее зря.