«Вон как ты запела, пташка!..» — отчетливо выразилось на птичьем лице Авдея Авдеевича, и он поспешно отвернулся, невольно потеряв царственную осанку. Почувствовав это, притворно закашлял, чтобы скрыть, не показать ей свое удовольствие. Погоди, будешь ужо помнить Авдею свой черпак!..
Шурочка не сразу заметила, как перестала лить вода в кранах и звякать посуда за перегородкой — девчата сгрудились возле окна. Со стороны им легче было уловить мгновенную перемену в настроении Авдея Авдеевича, к тому же горестный вид Шурочки — все мы бабы, с кем не бывает! — уже разжалобил их, да и зла на нее никто не держал: так, расстройство с Шуркой большое, — и не сговариваясь они поддакнули ей:
— Пусти, Авдеич, вишь, мучается… Сами обойдемся, пока оклемается!
— Ну, Почивалина, — сдался Авдей Авдеевич под общим натиском, — пока идите. Не знаю, что у вас там случилось… Да скажите коллективу спасибо, а завтра пораньше не забудь! — посуровел он. — Подменять некому.
Шурочка пристыженно улыбнулась ему, сдернула фартук, скомкала кое-как и, шмыгнув носом, а взглядом по девкам — зырк! — скорей к двери и на улицу.
Два или три шага до порога, а уж на улице она улыбается: надо же, Авдей-то отпустил. Сроду бы не подумала!..
А в столовой, на кухне, полной чада и сладковато-едких запахов соусов, подлив и жареного мяса к ужину, не осуждая Шурочку за безоглядное бегство, долго еще судачили — вскользь о ней, но больше об Алимушкине: ишь ерш костлявый, пронял девку — так она от него как наскипидаренная кинулась… Сами-то, зубоскаля, подумывали, что происшествие это так или иначе коснется всех их. Уж Алимушкин доведет до конца, можно не сомневаться. Но по молчаливому согласию никто не проронил об этом ни слова. Там видно будет…
А Шурочка побежала к себе в барак — тогда еще у нее была там комната с низеньким окошком во двор и старыми тюлевыми занавесками. Дошла до двери, обитой снаружи, из коридора, мягкой кухонной клеенкой и крест-накрест дранками, остановилась. Представила, как сядет на кровать с продавленной панцирной сеткой, как со скрипом пойдут гулять под нею пружины, да и решила: чегой-то я в темноте куковать буду?! Вон клуб новый сейчас пустует, люди на работе, заходи, музыку включай, никто не мешает. Окна двухэтажные, уговаривала она себя, солнце через них комнаты насквозь пронизывает… Она и сама не понимала, почему тянуло ее в эту минуту к свету и почему все же не пошла в клуб, а, нашарив на выступе дверного косяка ключ, открыла свою каморку. Пусть маленькая, пусть темная, но это ее дом, а куда же было еще нести свои тревоги!.. Скинув туфли, она прилегла на кровать и, вздохнув, опять развернула письмо.
По мере того, как Шурочка вчитывалась в письмо, она забывала о своей обиде на мать и представляла, как та, собравшись писать, подолгу перебирала вслух слова, перебирала как сатин в лавке, отыскивая подходящие, чтобы соответствовали высоким и образованным людям, к которым обращалась. С бабами, с соседками, она всегда по-простому: что на уме, то и на языке, а стоило заговорить с фельдшером, с зоотехником или с незнакомым человеком из города, дак пока обвыкнется с ним — все какие-то необкатанные слова на языке, громыхают, как булыжник под колесами. А письмо, видно, не получалось, не клеилось, и стала писать, как думала… Шурочка вспомнила, как аккуратно, осторожно мать макает перо в чернильницу, и будто услышала ее надтреснутый голос, и дрожащая улыбка виделась на ее гладких, как белые сливы, губах…