Она хорошо понимала, что не права, она читала это по лицам. Начиная от мадемуазель де Куртон, которая пыталась образумить ее: «Но, дорогая, одумайтесь, прошу вас», до Шайесте и Несрин, которые, проходя мимо, бормотали ей слова одобрения, все были свидетелями ее несправедливости.
Поддержка прислуги придавала ее поступкам особенно некрасивый вид, она ненавидела себя за то, что опускается до их уровня, словно становится их сообщницей. Но для чего, почему она это делала? Почему у нее не хватало сил подумать, как уговаривала ее мадемуазель де Куртон? Тогда она старалась нарочито загладить свою вину и перед собой, и перед остальными. Она снова начинала дурачиться с отцом, подлизывалась к Бехлюлю, задаривала Бюлента подарками, и даже, словно ничего и не было, навязывала свою дружбу Бихтер. Однако во время всей этой показухи во взглядах окружающих, даже Бюлента, она видела скрытое осуждение.
Наконец она замечала, как на поджатых губах Бихтер замерли непроизнесенные слова, и веря, что появилась веская причина и на этот раз все поймут, что правда на ее стороне, она срывалась, пытаясь новой несправедливостью исправить все предыдущие. Но она снова обманывалась, ни в одном взгляде она не видела оправдания своему поведению, не видела признания своей правоты. А ей так хотелось: пусть она сама считает себя несправедливой, но пусть другие думают, что она права, пусть посочувствуют ей. Да, больше всего ей хотелось, чтобы ее пожалели, она нуждалась в милосердии. Ее сердце искало отклик в другом сердце, ласковом, снисходительном сердце человека, который прижмет ее к груди и увлажнит слезами ее волосы. Но где она найдет это нежное сердце, эту щедрую душу? Этого она не знала. Но она знала одно: слезы, эти слезы из глубины щедрой души, промоют раны ее несчастного истерзанного сердца, очистят его от яда, и только тогда она найдет исцеление от этой испепеляющей ее душу губительной лихорадки.
Но чье же это может быть сердце? Все отвернулись от нее. Она не видела вокруг себя ни одного милосердного сердца, которому бы хватило сил пролить эти целительные слезы. Сейчас рядом с нею не было ни одной близкой души…
С мучительным стоном повторяя эти слова, как вопль сироты о горькой утрате, безнадежно взывая к траурному молчанию одиночества, она видела себя настолько всеми оставленной, что ей хотелось умереть.
Потом, когда пасмурные зимние дни за окном волнами изливали на нее смертельную темноту, она вздрагивала, зябла. Умереть! Кто знает, насколько это прекрасно, но и очень страшно… Именно в том, что это страшно, она и видела основную красоту. Черная яма, она лежит в белом, белоснежном как снег саване с побелевшим лицом, обрамленным светлыми волосами, а сверху на эту черную землю с почерневшего небосвода медленно-медленно, словно жалея юную девушку в могиле, падают капли дождя, вот они, исцеляющие слезы! Раз в этой жизни рядом с ней нет щедрого сердца, которое окропит ее волосы исцеляющими слезами, пусть же они прольются на ее могилу. И пока небо, как мать, оплакивающая свою дочь, будет поливать слезами ее могилу, она будет пить их своей душой, и на ее бледных мертвых губах расцветет счастливая улыбка; потом, кто знает, может, другая мертвая женщина – ее мать, пророет под землей путь, раздирая землю ногтями, и по темным тунелям могил, по тайным черным коридорам, волоча за собой свой белый саван, придет к ней, чтобы не оставлять свою дочь по ночам в одиночестве, придет к ней, найдет губами ее ушко, спрятавшееся среди волос, и так, чтобы живые не услышали, тихо скажет: «Нихаль, моя малютка Нихаль! Только я, только я понимаю тебя». Да, только она поймет малютку Нихаль.
Вот так, сидя одна в своей комнате, она думала о смерти, представляла свежую могилу молодой девушки, и в своем воображении она сидела над этой могилой, положив подбородок на руки, и задумчиво смотрела вдаль, словно оплакивая себя.
Ох, если бы можно было раздвоиться. Нихаль, умершая, воссоединившаяся со своей матерью, и другая Нихаль, в жизни которой нет ничего, кроме страданий, словно она и не живет вовсе, Нихаль, неподвижно сидящая у могилы, положив подбородок на руки, с растрепавшимися волосами, глазами, устремленными вдаль к далеким горизонтам, невидимым смертному человеку, словно живая печальная статуя.
Иногда ей хотелось, чтобы этот траур с ней кто-нибудь разделил, и тогда она обращалась к утешающим звукам музыки. В часы душевной боли ее пальцы находили ноты, заставляющие пианино стонать. Ее больная душа сливалась с душой этого инструмента в звуках ноктюрнов Шопена, сонатах Шумана или печальных песнях Мендельсона. Они бились в страстных муках уничтожающего объятия, потом ломая, убивая друг друга, последним мучительным аккордом оставляя после себя стенание траурного плача, словно бы падали обессиленные, сломленные, волоча свои израненные тела.