Работать не получалось, он сидел с начатым портретом Бихтер в руках, вяло, безвольно, потом, руководствуясь не собственным выбором, а неясным повелением сердца, посмотрел в темный угол комнаты и среди всякой всячины нашел глазами побледневшую от времени фотографию своей первой жены, которую он не осмеливался ни совсем убрать, ни выставить на видное место; внезапно ему показалось, что под его взглядом, который вот уже столько времени пренебрегал ею, женщина на фотографии оживает, материализуется, дрожа, растет, направляется к нему из темного угла комнаты, и, глядя прямо ему в глаза мечущим гневные искры взглядом, с болью матери, у которой вырвали сердце, восклицает: «Ты убиваешь мою дочь?»
Два года семейной жизни, ответственность за которую целиком лежала на нем, проходили у него перед глазами, он видел Бихтер и Нихаль маленькими отрывочными картинами, то четкими, как при яркой вспышке, то еле различимыми, стершимися. Жена и дочь словно бы гнались друг за другом, пытаясь заслонить друг друга. Он сидел на скамейке с куском дерева в руках и мучительно размышлял. Хватило пяти-десяти минут, чтобы открылась эта рана.
На какое-то время он снова вернулся мыслями к своей дочери. Ему было очень жаль Нихаль, он был готов разрыдаться от сочувствия к ней. Потом он так испугался того, к чему приведет это поглотившее его чувство жалости, особенно необходимость признать свою ошибку, и непроизвольно, словно от предчувствия, что предупреждает об опасности и дает возможность увернуться от нее, он отшатнулся от этих запутанных мыслей. Но присыпав порошком одну рану, чтобы утешить эту ноющую боль за Нихаль, он не мог заставить не болеть другую свою рану, и эта вторая рана уже не успокаивалась, вот уже сколько времени он присыпал ее порошком, чтобы заглушить боль, но непредсказуемым способом она только еще больше расходилась, еще больше углублялась, снова жгла огнем и отравляла.
Этой раной была его супружеская жизнь. Сначала это было маленькая, незаметная царапина. Надежда быть счастливым с Бихтер так пьянила его, и поначалу он был так счастлив, что ему удавалось не обращать внимание на эту еле заметную ранку, которая болела, словно ее кололи маленькой иголочкой. Но постепенно игла проникала все глубже и глубже, эта царапина стала болезненной язвой, и теперь невозможно было ее не замечать и не прислушиваться к ней. Она отравляла всю его семейную жизнь. Делая вид, что он счастлив, он чувствовал, как фальшиво себя ведет, будто ярким нарядом маскирует страшную болезнь.
Поначалу свежее ощущение счастья затмевало эти муки, но теперь они давили, душили его счастье. Непроизвольно иногда он впадал в пессимизм и приходил к выводу, что он несчастлив. Этот брак был чудовищной ошибкой. Он понимал это каждый раз, когда держал Бихтер в объятиях; он обнимал ее, а она оставалась безучастной, ее равнодушное, безжизненное, словно умершее тело не разделяло ни его страсти, ни его волнения, она словно ничего не ощущала, только отворачивала глаза, словно искала на горизонте другую любовь, отдавая ему свое тело, она не отдавала душу, не делилась нежностью, женским теплом.
Когда он обладал Бихтер, ему казалось, что она в это время отдается другому человеку. Самые страстные, самые пылкие поцелуи, казалось, остывали и замерзали на ее холодных губах, самые волнующие моменты на пике пламенной страсти натыкались на снежный ветер. Мягкие, безвольные руки Бихтер обнимали его так, словно отталкивали, отказывали ему. Сухие, безразличные губы протягивались без души, без огня, словно она целовала его не наяву, а во сне. Бихтер отдавалась ему, не отдавая себя.
От этого порыва холодного ветра, который неизвестно откуда взялся, по стенам комнаты, казалось предназначенной для счастья, словно бы стекали ледяные струи, и он чувствовал, что мерзнет до самой глубины души. Он смотрел на свою жену с глубоким укором, и в этом взгляде настолько очевидно выражалась его задетая, оскорбленная мужская гордость, стонущая от мучений, что в этот момент Бихтер видела необходимость утешить его, нет, попросить прощения за то, что не может сделать его счастливым, и, положив голову ему на плечо, губами дотрагивалась до того места под бородой, куда когда-то любила целовать его Нихаль.
В этих поцелуях была такая хладнокровная ложь, что он чувствовал желание стряхнуть Бихтер с плеча, схватить ее запястья, встряхнуть, в приступе дикой ревности растерзать эту женщину, которая не могла принадлежать ему. Он страшно ревновал ее, но не к кому-то, он ревновал себя, свою старость к ее красоте и молодости, ревновал к тому, что не мог полностью обладать ею.