Потому-то и прилагается столько усилий к тому, чтобы её «объяснить» и развеять её мистический ореол. В этом отношении она, несомненно, держит рекорд: даже на Самого Христа усилий в этом смысле тратится, пожалуй, меньше, потому что существует формальная возможность вовсе отрицать Его историчность, чего с Жанной никак сделать нельзя. Сенсационные объяснения «загадки» Жанны д’Арк публикуются в среднем каждые два-три года. Но даже не говоря об этой халтуре, своеобразные «табу» по отношению к ней действуют и у более серьёзных исследователей. «Табу» для большинства профессиональных историков – те факты, которые имеют «сверхъестественный привкус»: по ним чаще всего скользят, предлагая при случае успокоительные догадки (так, например, ещё не очень давно добросовестный исследователь, досконально изучая политику Буржского двора, попутно решил совсем всерьёз, что шинонское явление ангела, о котором она отказывалась говорить на шести допросах и сказала на седьмом, было просто-напросто придворным праздником-маскарадом); в этой же связи иногда оговаривается прямо, что в случаях такого рода историк некомпетентен (хотя в наши дни, например, ни одному физику не придёт уже в голову объявлять себя некомпетентным для таких физических явлений, в которых участвуют, скажем, химические процессы). Это же «табу» характерным образом действует часто и у таких авторов, которые весьма далеки от принципиального отрицания религии. Но, конечно, гораздо хуже другое: в значительной степени «табу» лежит на том, что характерно именно для её религиозной жизни; в огромной литературе по духовной истории Запада о ней невозможно найти почти ничего серьёзного, и чаще всего к ней, без всякого особого рассмотрения, прилагают готовые клише; «табу» – конфликт, противопоставивший святость Жанны всему вымученному, талмудически-церебральному, запуганному и, с другой стороны, нездорово-слащавому, что за века накопилось в христианском мире и в значительной степени повлияло на те самые клише, которые к ней же пытаются теперь приложить. В связи с этим «табу» – размах того движения, которое влекло её современников к ней как к освободительнице (вовсе не только Франции и вовсе не только от англичан): погрузившись в написанные суконным языком архивные счета и казённые отношения (в которых и быть не может ничего, кроме счетов и отношений), иные авторы даже вовсе перестают замечать потрясение, которое девочка, решительно не умевшая считать, производила в человеческих душах. Ещё большее «табу» – религиозный смысл мученичества, на которое именно эта святость была обречена после тысячи лет христианской культуры: «табу», сказавшееся, между прочим, и в том, что католическая Церковь в конце концов канонизировала её официально – как «деву», но не как «мученицу», и изображений Жанны на костре в католических храмах, в общем, избегают. «Табу» почти абсолютно для всех – то, что она говорила о верховной власти Христа, хотя для неё это было безусловно основным и без этого просто даже невозможно понять, почему такая девушка спустилась на арену истории.
И однако всё это не важно. Важно только одно: даже через ограниченность, даже через пошлость теперь неизбежно прорываются подлинные свидетельства и подлинные слова, в которых сияет её душа, и мы начинаем её узнавать. «Ангелы часто бывают среди христиан, когда их не видят», и «я буду звать их на помощь, пока буду жива»: отныне всегда будут люди, которым никакими силами нельзя помешать звать её на помощь и знать, что она может присутствовать не как историческое воспоминание, а реально, своей бессмертной личной душой.
Я не оговорился и ничего вычёркивать не собираюсь. Речь идёт об этом и ни о чём другом, – о том самом, за что её сожгли: о реальном общении Церкви Небесной и Церкви земной не в каком-нибудь дрянном аллегорическом смысле, а в самом точном, прямом и буквальном, так, как это понимала она. Таков первый, основной и самый несомненный вывод из её истории.
«Вдруг – дуновение великого молчания. Она приближалась, белая, прямая, со взором, устремлённым к небу. А я смотрел на неё. Не двигался. Смотрел на неё».
Это писал на рубеже двух столетий человек, который был атеистическим социалистом, но искренно «чаял спасения для всех», действительно «не желал мириться ни с какою неправдой» – и постепенно заметил, что «каждая потребность его внутренней жизни всегда приводит его к одной и той же личности».
Он уверовал в Бога, притом совершенно церковно, – а примерным сыном Церкви не стал. Но в «мистерии жизни – призвания – святости – страстей самой великой святой, когда-либо бывшей на земле» он нашёл такое христианство, какое обычно не снится причёсанным и благоразумным чадам Церкви, такую преображающую силу, какой за глаза достаточно для взрыва всех приличных перегородок, сооружённых для защиты разумного мира от дуновения Неизречённого.