— Я плюю на так называемое призвание писателя. Если писатель воображает, что у него есть какое-то особое призвание, обычно это ни к чему не ведет и он пишет никудышные книжки. Мораль! Это так же, как с женщинами. Уж если мужчина слишком страстно хочет какую-нибудь из них, то именно она ему наверняка не достанется. Помните об этом, мечтатель нашего века! Мне, пожалуй, уже давно надо было уехать, а я тут сижу и болтаю с вами.
— Но вам ведь не грозит никакая опасность, — сказал Людвик.
— Я всегда ожидаю худшего, именно поэтому я остаюсь оптимистом, — ответил Краммер.
Они беседовали немногим больше часа. Потом пришли американцы. Их появление напомнило Людвику сцену из кинофильма.
Один из них действительно выглядел так, будто только что сошел с американского киноэкрана: высокий, самоуверенный, с развязными манерами, он беспрестанно что-то жевал, и его движущиеся челюсти приковывали к себе внимание Людвика. Он назвал себя Сеймур. Другой был поменьше ростом и в отличие от первого вел себя необычайно корректно. Поредевшие светлые волосы, тщательно расчесанные, были разделены пробором. Одет он был скорее по-европейски, тогда как костюм Сеймура был типично американским. Второй назвался Смитом и, к удивлению Людвика, заговорил на безупречном чешском языке.
Краммер обратился к ним по-английски и спросил, как Людвик понял из чешского ответа Смита, с кем из них он встречался в Нью-Йорке.
— Со мной, — сказал Смит.
— А говорили мы по-чешски или по-английски? — спросил Краммер с таким интересом, как будто это было для него бог знает как важно.
Смит улыбнулся. У него была приятная улыбка.
— Вы говорили по-английски с чешским акцентом, а я по-чешски с американским, в конце концов мы остановились на чешском.
— Но вы все-таки американец? — удивился Краммер. — Где вы научились так говорить по-чешски? Вы говорите прекрасно.
— Я слышал чешскую речь с детства, — сказал Смит. — Мой дед был иммигрант. А перед войной я жил некоторое время в Праге. И во время войны тоже, недолго, правда.
— Как так, во время войны? — спросил Краммер с удивлением.
— Ну да, — сдержанно улыбнулся Смит. — С определенным заданием, если угодно.
— Ага! Шпионаж, — сказал Краммер. — Так вы можете нам рассказывать что угодно, хотя бы и то, что вас зовут Смит.
Смит добродушно рассмеялся и на мгновение вопросительно и внимательно посмотрел на Людвика. Людвик понял, что Смит хотел бы говорить с Краммером о цели этого свидания и что присутствие Людвика ему мешает. Людвик встал, Краммер протянул ему руку.
— Я надеюсь, что мы еще увидимся, — сказал Людвик.
— Я, вероятно, еще загляну в свою квартиру, чтобы упаковать вещи, — ответил Краммер.
7
Терезка лежит и плачет. Что же, собственно, произошло? Плачет она из-за какого-то глупого слова. Нет, видно, не из-за пустяка и не из-за глупого слова, потому что сердце и все внутри у нее болит. Даже не болит, а сжимается, жжет. Значит, что-то случилось, потому что раньше у нее так никогда не было, раньше в сердце жили только радость, счастье и надежда. И вдруг тьма. Как будто сразу подули на свечку и огонек погас. Однажды, когда она была еще маленькой, на Бржезину ни с того ни с сего налетел ураган. Он навалился на дом, ворвался через полуоткрытое окно в комнату с такой силой, что лампа, висевшая над столом, закачалась и абажур, который мама всегда чистила щеткой, обмотанной тряпочкой, упал на пол и разбился на мелкие кусочки, а свет потух. Как будто кто-то подул и погасил радость. И в темноте вдруг стало отчетливо слышно, как буря пробирается между балками и кружит на чердаке у слухового окошка. Терезка спала тогда на лавке под окном. Она свернулась в комочек под пуховиком, и ей было страшно. Да, страшно. Тогда внутри тоже жгло и сжималось сердце. Но тогда это была только игра. Она вообразила, будто совсем одна, всеми покинута, как та сиротка, о которой мама пела песенку, как та девочка, которая шпилькой и пальчиками рыла землю, пока не нашла сокровище. Сегодня ей так же страшно. Но сегодня уже не «как будто», сегодня уже не игра, сегодня так происходит на самом деле.
Сегодня она вдруг стала в самом деле одинокой, в самом деле покинутой. В сказке ты докопаешься до клада, тебе достанется счастье, а в жизни часто достаются только слезы.
«…мы с Ондржеем любим друг друга», — сказала Мария. Вот тебе, Терезка, чтоб не мечтала, не надеялась, не забывала, что ты только глупая деревенская девчонка. Чтобы не воображала, будто можешь на кого-то рассчитывать. Ты одинока, у тебя нет никого, ни Марии, ни Ондржея, как будто они оба исчезли или умерли. Никто тебя не любит.
У каждого человека есть кто-то, кто его любит и кого он любит. Только у Терезки никого нет. Вот у Анежки Голубцовой, которая работает с ней рядом у станка, есть Эвжен, и Эвжена она любит в тысячу раз больше, чем Терезку. Только у Терезки нет никого, кто б ее любил больше, чем всех на свете.
Старуха Лунячкова сказала Терезке на прощание:
«Воздай тебе господь, девочка, за все то, что ты для меня сделала. Как бы только люди не отплатили тебе злом за твои добрые дела».