Радка вздрогнула, шагнула вперёд, споткнулась о мёртвого, поймала рукой стену. Магда говорила тихо, мирно, а словно наотмашь хлестала. Порченые, вот именно. Теперь точно порченые. Всё, что снилось, что дремало, взяло и вскинулось, и теперь тут, на самых кончиках пальцев… Руки зудели, покрасневшие, обветренные утренним сквозняком. Радка, когда убежала из храма, первым делом таз воды зачерпнула и тёрла, тёрла, пока до крови не содрала кожу с левой ладони. Тогда поняла – не помогает, не унимается. Три не три, а всё одно. Магда её тогда и нашла, когда она ревела над тазом, как тронутая на всю голову.
– Мне теперь повсюду так, – сказала Радка. – Повсюду мне теперь «делать нечего». Магда, ты отойди. Я не хочу и тебя… Вот так.
– Ой, да что мне, – отмахнулась Магда. Послышалась какая-то возня – она, кажется, оттащила Кидара к стене. Распрямилась, кряхтя. – Мне уж, Рада, терять нечего, одна тут хожу под всеми ветрами, привяжется ко мне лихо – так я только рада буду. А ты не дури. От столицы подальше – и живи себе мирно, зла не думай, чужих не касайся, а повезёт – тех, кого полюбишь, и минует лихо. Ты только таись хорошенько, а то видела я, что с лихими делают, ежели чего.
Радка кивнула, сжала дрожащие губы. И она видела. Да кто только не видел этого. Где-то и Лихой Полдень ещё праздновали – в столице-то уже три года не было, Адо бился, бился, да сумел это безумие отогнать, только деревням иногда и королевская воля не указ. Говорили деды, что лихо загульное жечь нужно, когда лето до середины отгорит, значит, так и надо. А если лихих не случилось, значит, недосмотрели. Значит, осталось. Значит, ещё год по земле проходит, и если где по мелочам что наперекосяк пойдёт – то это лихо балуется.
Адо говорил, пока границу не сковало Договором, лихих по десятку за год в каждой деревне рождалось, а деревень в королевстве четыре сотни и три десятка городов. А как первый король кровь свою пролил, так бедовых всего ничего на свет появляться стало, ну подумаешь, десяток на всю землю в год, их и находили-то чаще всего, ещё когда они только палец сосать умели и глазами хлопать. И давали их матери больше в плохие времена – когда короли сменялись, когда срок Договору подходил.
– Магда. Адо спросит, куда я делась. Тебя спросит.
Она представила – Адо стоит у окна, прямой, зато без своей дурацкой мантии, в которую кутается, как в ещё одну кожу, и смотрит вверх куда-то, как он всегда делает. Взгляд у него цепкий, пробирающий, как будто и у неба сейчас спросит за его грехи, и у луны, и звёздам достанется. Обычно Радка приходит – и он ещё минуту и на неё так глядит, пока не вспомнит, что к чему.
Она же всегда приходит, каждый вечер.
– Магда, – прошептала Радка, не в силах выдавить ничего другого.
Чужая ладонь коснулась щеки, вытерла слезы.
– Иди, дурешка. Спросит – отвечу. Выдумывает тут. Брысь.
– Ну-ка, – сказал Тиль, закидывая ошарашенного мальчишку в своё седло; и надолго повисла тишина.
Осталась позади замершая, будто омертвевшая деревня. Низкие домики из сруба стали мелькать всё реже – и сменились широкой тропой да порослью заиндевевших кустов. Лошади шли лениво и нехотя, то и дело наклоняя головы, чтобы обглодать с голых кустов ледяной воздух и обиженно всхрапнуть. Рассвет занимался вдалеке ещё одним заревом. Ярко-розовый. Будет холодно, значит. Старина Финн говорил: ежели взмахнёт богиня небесная алым, как вишня, ветряным платком, то жди холодов, а взмахнет ржаво-жёлтым, с прожилками синевы – жди тепла. Тиль наклонил голову, чтобы спросить у замершего мальчишки, известна ли ему эта незатейливая премудрость, но уткнулся взглядом в русую макушку – и не стал.
Величество его выходку без внимания оставил. Хочешь, мол, в своём седле необученного мага везти – вези, сам будешь отдуваться, если он что не то выкинет. Детишек потому и забирали в храмы по малолетству, едва только становилось заметно, что поцелованные – как начинали из семечек яблоневых деревца прямо в ладошке выращивать или ещё как чудить. Где семечки, там и домашняя скотина, где скотина – там и люди. Тиль мало смыслил в том, как эта их причуда устроена, но это он перед Величеством выделывался, а так-то дураком не был. Всем известно, что чёрное шмотьё на тех надевают, кто может живое из ладони в ладонь переливать, а не обучишь – расплещет. Они умели что угодно из человека изъять и что угодно вложить – изъять боль и развеять, изъять хворь какую, не от лиха, а просто так наступившую, и похоронить в земле; вложить в неспящего сон, в умирающего – пару вздохов, чтоб успел попрощаться с родными.