Радка стояла ногами в лужице, пахнущей мятой, зверобоем и ромашкой, и ещё холодом и солнцем, если бы они могли пахнуть.
– Адо, – сказала она уже другим, живым, ломким голосом. – Адо, что ты…
– Ты меня не слушаешься.
Слова упали тяжело – четыре свинцовых капли. Радка замолкла и отступила, будто на неё замахнулись.
– Ты не можешь, – ещё три капли, – приходишь тогда, когда тебе вздумается. Не можешь не делать то, что я говорю делать. Не можешь… Врываться вот так… Когда тебе прямо было велено убираться.
– Да ты чего? Я же просто… Мы как в галерее столкнулись, так я и увидела, какое лицо у тебя, вот и пришла…
– Какое у меня лицо?
Радка отступила, будто испугавшись льдинок, зазвеневших в его голосе, но ответила твёрдо и упрямо:
– Такое. Как у неживого. Адо, я же знаю, как тебе после этих сумасшедших дней бывает…
– Это называется День Милости, Рада.
– Это называется «день, когда я своими руками приканчиваю два десятка человек»!
Король отвернулся, мазнув взглядом по высокому зеркалу в золочёной раме, и Тиль разглядел, что, хоть голос у него уже почти знакомый, взрослый, прям как сейчас, но выглядит он ещё несуразным щенком. Сколько ему тут, лет четырнадцать?
– Адо… – ударилось в спину, и король решительно дёрнулся вперёд, не позволяя тёплым рукам коснуться его.
– Уйди. Пока я не приказал тебя…
– Меня – что?
– Рада… Уйди.
Хлопнула дверь. Глухо и тяжело. Величество наконец справился с перчатками, швырнул не глядя прочь, подошёл к окну в сеточке переливчатых витражей. Прислонился лбом к холодному, закрыл глаза. Темнота расцветала ненастоящими кляксами – красными, жёлтыми, синими. Он зажмурился крепче, но это не помогло. Горло коротко обожгло подступающим ужасом, но он сглотнул и медленно, сквозь стиснутые зубы выдохнул, загоняя глубже и глубже всё то дрожащее, воспалённое, отвратительное, что норовило подняться. Глаза мучило сухим пламенем, но слёз не было.
Никогда – это Тиль теперь откуда-то тоже знал – не было.
Темнота качнулась и вернула его в эту же комнату, но теперь гудели колени и першила в горле нестерпимая жажда. Он так же стоял у окна, но в тёплых ладонях баюкал уже знакомый Тилю гребень. Водил кончиком пальцев по зубчикам, по узорам на тонкой ручке. Дворец болел тысячей болезней, полнился смертью, а в голове билась, настойчиво и колко, совсем другая мысль: «Пропала. Она пропала». За ней приходила другая, от которой ярость разгоралась в груди: «Не пропала, а сбежала».