А после Сретенья бывали дни нарядные: сверху солнце слепит, а понизу – поземка. Качаются ивушки, машут ветвями, словно силясь что-то сказать. А когда всё затихнет, они замрут задумчиво. Два образа, две фигуры парой – на синеве. Может, это мы с тобой? И я теперь сам не знаю, почто, зачем иду? – но иду к ним по скользкой, гаснущей, наезженной, как стекло, дороге воспоминаний. А ивы – мы с тобой. Две ивы, – это мы идем сами к себе… К тем, какими были…

Уже полвека как исчезнувшие, но еще ярче манящие от этого своей призрачностью, и я по дороге тоже невидимой иду к ним, все роднее становящихся мне – как бы моими органами. И спрашиваю… О чем? Что я говорю? Что с вами, родные?.. То же, родимый, что и с тобой… – отвечает мне их даль, их синева и запевающая метель. И так будем идти, пока сами не сольемся с ними и не исчезнем, станем невидимыми, как эти ивушки, там, откуда задувает солнечный ветер и бежит низовая, знакомая поземка… И станет душа полной, всё вобравшим, весь земной этот мир, образом, которому будет дано своё новое имя, какое задумано для нас небесным скорописцем.

Грачи

День сегодня солнечный, а утром был заморозок, вся трава обындевела, припекло листья тыкв, кабачков и огурцов. Пошел, снял тыквы, шесть штук. На черной, уже подсохшей сверху картофельной полосе с пожухлой ботвой ходит в желтом сентябрьском солнце множество грачей. Молодые – с замшей вокруг клюва и черных, ночных глаз и старые – с рыхлыми перьями в блестящих, пригретых на боках крыльях что-то ищут в земле. Порадовался, как глубок мир, в нем столько возможностей, и мне захотелось стать старым грачом и серьезно тыкать черную, острую трубу клюва в землю, и чтобы кроме этой полоски картофельной, которая грачу раскрывается, конечно, с иной, нечеловеческой стороны, у меня не было никакой другой заботы.

Весна невидимая

Умерла старушка, соседка в Глинске. Последние месяцы у неё было какое-то просветленное лицо. За день до смерти она тихо повторяла ослепшей на один глаз, жаловавшейся на жизнь моей матери: «Надо терпеть»…

Вспоминая её, бродил по маленьким, весенним улочкам старой Москвы: из двора в дворок – как из коробочки в коробочку… Лицо у неё было просветленное, будто узнавшее что-то важное, новое. Так проступает весна. Осветляет капелью, сосульками, солнцем… Или первые дни зимы, первый снег… Думаю вроде о высоких материях, а ночью снятся самые дурацкие сны: то стул сломался, то носки украли в общежитии…

Старушка поехала ни с того, ни с сего в соседний город, к сыну, и всё жаловалась, что уехала так внезапно, «ни с того ни с сего». И как садилась обедать, то каждый раз вспоминала и жалела, что с соседями не попрощалась, не зашла…

Деревенское кладбище, где её похоронили, заросло лесом. Ведет к нему просевшая глубоко дорога между оранжево-красных откосов глины, над ними сосновый покой, птицы поют в высоте смолистого, солнечного воздуха… В болоте внизу, за оградой орут, охают врастяжку лягушки, и будто действием этих звуков распускаются пушистые «зайчики» на вербах. Только мать-и-мачеха ядовито голым желтым цветом не нравится мне… А остальное всё вокруг – как живой сон весны, которым дышат, который видят, спя в своей яви ангельской, усопшие; днесь весна душ, как сказано в старинной книге «Пентикостарионе»… Весна невидимая, претворяющая светом своим наши земные звуки в слово – хлеб ангельский.

Белая птица с женским лицом

…И снится бедной крестьянке сон, что спустилась с неба дивная белая птица и села к ней на руку. Лицо у птицы человеческое, но «как без глаз» – они плотно зажмурены. На той же неделе родила она девочку с лицом, как у приснившейся ей птицы, с глазами, закрытыми для наружного мира и открытыми внутрь, в вечность. Была девочка «избрана Духом Божиим с пелен младенческих», как теперь поют о ней в церкви, и стала «восьмым столпом России».

Однажды, еще до революции, она попросила у матери куриное перышко, ощипала его и сказала: «Вот так и нашего царя-батюшку ощиплют!»…

Про чудесную белую птицу слышал я живой рассказ и в нашем городе. Это было в девяностые годы.

…В воскресенье день выстоял без дождя, ходили красить на могилы родителей ограду. Бывшая Кладбищенская, с хрущевских времен «улица Мира»: по ней весь уездный городок переправляется в «мирную деревню, где всем места хватит», – как толкует пенсионер пенсионерке на паперти. Церковь открыли в прошлом году, до этого в ней был краеведческий музей. У врат к стене прислонена крышка гроба, венки, кого-то отпевают.

С угла, у паперти стоят, поджидая выноса, похоронщики.

– Президент, он – коммунист!.. – долетают слова.

Высокий тощий старик вскидывает руку уверенным жестом:

– Прочитай статью Ленина, параграф…

А из алтарного окна хор:

– Господи, помилуй! Господи, помилуй!..

В самом углу кладбища сидят, выпивают мужики у рва, заваленного старыми венками и разным хламом. Я забыл банку под краску, пошел искать какую-нибудь жестянку в ров, и оттуда услышал, как старуха на ближней могиле громким шепотом читает молитву. Потом спрашивает мужика:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже