– Я имею в виду Бородача, он же Н. вернуть должен, это и есть терминатор, а Н. – кстати, надо имя ему придумать – это то, что нужно изменить, только наоборот: не дать ему ничего изменить. Всё равно терминатор.
– Кстати, когда он в прошлое попадёт, там будет такой момент: у него не будет советских денег и он ограбит свою более раннюю версию.
Стоит только начать этот разговор, и мы не притронемся к бумаге уже до самого моего ухода.
– Так вот, в Управлении говорят, что нельзя пытаться узнать, где Грек хранит эликсир, потому что если это дойдёт до Грека, он перестанет им помогать. Бородач с этим спорит и решает всё-таки не подчиниться, потом в Управлении его не пускают в архив, где может быть какая-то информация насчёт Грека, и тот, другой тип с Бородачом решают проникнуть туда ночью. Дальше им приходится бежать – после того, как они нашли в архиве то, что им было нужно, и они, естественно, в Управление вернуться уже не могут. А потом они убегают через подвалы. Это надо будет очень подробно описать. Подвалы не полностью принадлежат Управлению. Там есть ещё свои жители. Пока не знаю, как мы их назовём. Так вот, эти жители подвалов помогают Управлению, потому что на их территории находятся места, через которые можно куда-то перемещаться, и как туда попасть, знают только они. А сеть ходов довольно запутанная. Но Бородача и остальных они пропускают, и дальше начинается путешествие по подвалам. Там у них будет этажей двадцать. Такой ведь у нас был план?
Шли счастливейшие дни моей жизни, а я с беззаботностью юности и не думал о том, что счастлив, не подозревал, что бывает как-то иначе. Расширялись границы мира, и я, семнадцатилетний, ослеплённый новым чувством своей настоящести, взрослости, вовлеченности в жизнь, не замечал ни старомодности своего коричневого костюма, рукава и штанины которого приходилось вворачивать внутрь, ни истрёпанности видавшего виды чёрного кожаного портфеля, комичная неуместность которого выдавала во мне второго его хозяина.
По утрам, сказав дома, что еду в институт к первой паре, я спешил к Славе, который в это время обычно бывал один, и мы писали, и спорили, пока не ссорились окончательно, а потом я отправлялся или действительно в институт, или – если выдался тёплый день – мы, продолжая спор, вместе шли на окраину города, за шахту, где искрилась изумрудная, небесно-прозрачная вода отстойников, густо цвела по берегам фиолетовая куриная слепота, бархатными подушечками тянулся к ладоням татарник – такие дни просто грех было убивать на сидение за партой в полутёмных даже в солнечную погоду аудиториях.
Мы плыли наперегонки через всё это сверкающее, ослепительное водное пространство, нарочно обдавая друг друга брызгами и совершено не замечая ни времени, неумолимо идущего к вечеру, ни опасно тянущей глубины.
Потом, измотанные, еле дышащие, уже забывшие и о печатной машинке, и о так и не получившем имени Н., обходили ставок по берегу, попутно остря по поводу возможности не найти одежду там, где её оставили.
Если ещё оставались силы, шли к роднику.
Там, среди полей, в такт ветру кивающих тысячами тяжёлых голов подсолнухов, все мокрые, я – уже в коричневом костюме и с неизменным, смешным портфелем, он – с майкой, забытой на плече, снова вспоминали о нашей книге, снова спорили, но уже без былого ожесточения.
Мы проходили бедный, всегда безлюдный куцый посёлок в два десятка домов; ломая цепкий татарник, взбирались на заросший бурьяном холм – с его вершины открывался ещё один, последний и самый большой ставок, а за ним рассыпалось торжественно-белое старое кладбище, и совсем далеко – над деревьями посадки, вырастал дымчато-голубой от расстояния террикон.
Цепляясь за ломкие выступы прохладного и сырого – всегда, даже в самые жаркие дни – песчаника, по узкой наклонной тропке мы сбегали в овраг и, ныряя под ветки диких яблонь, попадали во влажную, звенящую комарьём полутьму. Здесь нужно было идти уже осторожнее.
Под изгнившими досками, концами лежащими на старых, сплющенных покрышках, чавкала густая, сочная грязь, готовая по щиколотку поглотить неверно ставшую ногу. Последняя доска вела в гущу камышей, мы осторожно раздвигали их, и под их холодными прикосновениями проходили по склизким, замшелым кирпичам, почти уже полностью вгрузшим в грязь – и, наконец, выбирались на огромный бугристый камень, к узкой трубе, выходящей из выступа песчаника. Это и был родник.
Возвращались другим путём, обойдя полями почти полгорода; по заросшим бурьяном шпалам, мимо гаражей, через дворы старых, ещё полвека назад строенных пленными немцами двухэтажек выходили к троллейбусной остановке. Проваливаясь в мягкие, истёртые и издавленные сидения, мы смотрели, как закат золотит бегущие над дорогой медные провода, как в редких просветах между домами проскальзывает дымный горизонт со вздрагивающими на нём отсветами заводского пламени: казалось, там дремлет дракон. В один из таких вечеров Слава сказал мне:
– Я вот тут другое кое-что написал. Не о путешественнике во времени…
Мимо нас проплыли несколько домов, прежде чем он продолжил: