Данная строка находит свое окончательное понимание в тезисе о персонификации Вселенной (в рамках первой идеи), представляющей собой единое всепоглощающее Я: всякий объект («я» как часть «сна») растворяется в субъекте («кто-то»), субъект перекрывает и поглощает объект («…кто-то видит сон, и сон длинней меня»), а также в перекликающихся описаниях соотнесения деятельности субъекта с трансцендентной перспективой как «высшей персоной» (в рамках третьей идеи) и свободы трансцендирования духа (в рамках пятой идеи), с его открытостью некоему высшему бытию, в моменты озарения открывающему мир в его глубинной реальности и соединяющему человека («я») за пределами сознания («сон») с тотальным целым («кто-то» в качестве всепоглощающего Я).

А теперь обратимся к моностиху «Лента Мёбиуса»:

Я нужен тебе для того, чтобы ты была мне нужна.

Идентичность его смысла сформулированному в рамках седьмой идеи «кредо личностного существования» просто поразительна.

Так в современной поэзии дает о себе знать далеко не новая тенденция к созданию «поэтических структур, ориентированных на обнажение подсознательных мыслительных импульсов» [24, с. 144], которые, соединив в себе все свои поэтические достоинства с суггестивно-семантическими «черными дырами», даны читателю, словно нити с не развязываемыми узелками, перед которыми, однако, ни один ланцетовидный интеллект пасовать не должен, закономерно приходя к множественности прочтений (препараций).

В подтверждение этой мысли предлагаю обратиться к следующему тексту:

Мороз в конце зимы трясет сухой гербарий

и гонит по стеклу безмолвный шум травы,

и млечные стволы хрипят в его пожаре,

на прорези пустот накладывая швы.

Мороз в конце зимы берет немую спицу

и чертит на стекле окошка моего:

то выведет перо, но не покажет птицу,

то нарисует мех и больше ничего.

Что делать нам в стране, лишенной суесловья?

По нескольку веков там длится взмах ветвей.

Мы смотрим сквозь себя, дыша его любовью,

и кормим с рук своих его немых зверей.

Мы входим в этот мир не прогибая воду,

горящие огни, как стебли разводя.

Там звезды, как ручьи, текут по небосводу

и тянется сквозь лед голодный гул дождя.

Пока слова и смех в беспечном разговоре

лишь повод для него, пока мы учим снег

паденью с облаков, пока в древесном хоре,

как лед, звенят шмели, пока вся жизнь навек

вдруг входит в этот миг неведомой тоскою,

и некуда идти, – что делать нам в плену

морозной тишины и в том глухом покое

безветренных лесов, клонящихся ко сну?

Помимо авторского, возможны, конечно, и другие прочтения данного стихотворения, в том числе вполне реалистическое [см.: 1]. На мой же взгляд, оно представляет собой не что иное, как развернутый символ самого поэтического творчества, так сказать, в ждановском его преломлении, полностью согласующийся с восьмой из приведенных выше идей персонализма (кстати, в русской поэзии нечто подобное уже встречалось, – я имею в виду образ пальмириума – комбинации морозных пальм на стекле и прекрасного, бренного мира поэзии – у Антонина Ладинского в сборнике «Северное сердце» (Берлин, 1931)).

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже