«Стреляй!» – шепнул ветер. Он донес до Уилла запах. Больничный коридор. Тихая палата. В постели неподвижная Клара. Неподвижная, как принцесса в башне. Умершая, потому что принц не пришел.
Стреляй!
– Опусти арбалет, Щенок!
Когти, впившиеся ему в шею, – очень знакомое ощущение.
– Так ты действительно хочешь вернуть себе мягкую кожу, – прошептал Бастард. – Хотя можешь быть священным камнем!
Неррон ударил его по лицу, выбил из рук арбалет – и вскрикнул. Его схватил за плечи Семнадцатый, воплощение стеклянного гнева, серебряной смерти. Бастард извивался, словно его каменная кожа плавилась под серебряными пальцами, а потом упал на колени и скорчился на земле раненым зверем.
Фея так и не шевельнулась.
Она просто стояла и смотрела на Уилла.
– Стреляй же, чего ждешь? – Семнадцатый требовательно ткнул его в грудь арбалетом. Уилл услышал в его голосе страх.
А потом появилась Шестнадцатая. Ее лицо было в пятнах и потертостях, как стекло старого зеркала. Она попыталась сделаться невидимой, но Фея подняла руку, и на теле Шестнадцатой стали пробиваться листья. Рот ей заткнула кора, и Уилл заметил в ее глазах ужас. Она умоляюще протянула к нему руки.
Стреляй!
Но тут в его голове прозвучали слова Феи:
– Что они тебе обещали?
Он и не знал, что она может казаться такой слабой. И такой уязвимой.
Из ее волос и одежды роем вылетели мотыльки. Даже у кучера в сказочном наряде пробились крылышки, и Семнадцатый исчез под порхающими тельцами, а крик его застыл в коре. Шестнадцатая подняла немеющие руки, пытаясь защититься. Это зрелище высеребрило Уиллу рассудок. Однако сердце его было нефритовым, и дала ему это сердце Фея.
Он вскинул арбалет.
– Нет! – Казалось, язык у Бастарда из серебра. – Дай ей уйти!
Рой мотыльков, бросив Шестнадцатую, устремился к Уиллу.
Черные крылышки окутали его, как дым.
Он медлил. Именно так, как она снова и снова видела в своих снах. Но даже сны фей не всегда сбываются. Не потому ли она не спряталась от него получше? Нет. К чему себя обманывать? Ее слишком занимали любовные страдания.
Теперь боль ушла, как и любовь.
Тех двоих, что сопровождают охотника, породила глупость ее сестер. Столько гнева, и весь – возмездие за давние прегрешения. Гораздо старше их самих.
А она так устала.
Это единственное, что она чувствовала. Усталость.
Охотник все еще медлил. Нет, она не хочет его так называть. Ему суждено было защищать. Только для этого она прорастила в них камень. Но у арбалета своя воля, а задачей охотника было просто его сюда принести.
Так много гнева. Так много застарелого гнева.
Олень хотел прыгнуть стреле наперерез. Он отчаянно сражался с путами, что призваны его защитить. Все они так спешат умереть за нее. Но к чему? Эта стрела ее найдет. Сестры были правы. Она вновь выбрала бы этот путь, несмотря ни на что. Потому что это ее путь.
Нефрит вернулся, едва на ее убийцу налетели мотыльки – его защищало ее же колдовство. Все ради Кмена. Но даже эта мысль уже не причиняла боли. Когда ее настигла стрела, она держала в руке золотую нить.
Сколько темноты! Сколько света!
Это и есть то, что они называют смертью?
Нить выскользнула из пальцев, когда Фея отдалась на волю породившей ее стихии. Это был всего лишь тоненький ручеек, но он с готовностью принял последнюю искру ее жизни.
Сестры погибнут, и виновата в этом будет она. Как всегда. Это последнее, о чем она успела подумать. Потом растворились даже ее мысли, стали влажными, и текучими, и такими прозрачными, каких не позволяет ни одно тело, а все остальное в ней умерло.
Да. Этот монастырь он и описал рисовальщику. Вот та самая река, и открывшая дверь монахиня одета в черную рясу монашеского ордена. При виде его людей лицо монахини исказила обычная гримаса отвращения. Беспричинная ненависть. К ненависти добавился страх, когда баварский офицер, приставленный к ним в качестве сторожевого пса, спросил о ребенке. Болван! Он что, хочет дать им время спрятать его сына? Возможно.
Если они давно его отсюда не вывезли.
Он уже сомневался, правильно ли поступил, что приехал сам. На его поезд дважды нападали. Крестьяне, завидев его, плевались, женщины крестились, а дети таращились ему вслед, будто увидели черта, которого так страшились. Кто может знать, чем в конечном итоге обернется для ребенка этот страх перед ним и его армией – защитой или опасностью? Хентцау прав: жители Баварии не скрывали, что с радостью вернулись бы в те времена, когда гоилов сжигали на рыночных площадях. Остается надеяться, что насчет ловушки он ошибся. И на то, что ребенок еще жив.
Монахиня говорила на непонятном Кмену диалекте, и он попросил баварского офицера перевести. Тот неплохо владел гоильским, но когда повторял для Кмена то, что сказала монахиня, тому вдруг почудилось, будто мягкие человеческие губы шевелятся беззвучно. Слышал он только биение собственного сердца. Такое громкое, словно он внезапно оказался один в огромном пустом пространстве.
Ее больше нет.
Кмен повернул коня.