Какое-то мгновение лежал, прислушиваясь, как гудит, бродит во всем теле невыстоянной закваской густая усталость. Потом раскрыл глаза и увидел над собой лицо деда. Не сразу узнал, что это Гаврило Якимович. Не белая борода, не горестные продольные морщины на лице и не свежий шрам на лбу сделали деда неузнаваемым, а какой-то отчужденный взгляд опустошенного человека. Этот взгляд поразил Олеся еще вчера, когда они с Петровичем, мокрые, промерзшие и до предела уставшие, прибились наконец к Мокрому яру. Ну, кто бы не растерялся от радости при такой встрече? А Гаврило Якимович только вздохнул, поклонился и поднял к небу полные тоски глаза.
— Неужели так быстро повечерело? — спросил Олесь.
— Нет, уже скоро рассвет.
— Что же я, целые сутки проспал? А Петрович где?
— Спит. Все еще спят.
— А ты что же так рано?
— Никак не нагляжусь на тебя.
— От мамы вести есть?
— Потом, об этом потом. Тебе надо отдохнуть, — старик поправил одеяло и неслышно исчез.
В комнате осталась только седая дремота. Такая седая, как туманы над Днепром в часы рассвета…
Вторично Олесь проснулся, когда уже светило солнце. Косые лучи безраздельно хозяйничали в комнате. Заглядывали в углы, скользили по стеклу на письменном столе, водили светлыми пальцами по корешкам книг, словно никак не могли решить, на которой из них остановиться. Олесь и сам пробежал взглядом по корешкам: Гердер, Гёте, Вагнер, Лейзевиц, Клингер, Шиллер… После стольких мытарств, которые довелось перенести, Олесю казалось, что и уютная комнатка, и эти книги — нереальны, что воображение перенесло его на несколько тысячелетий назад. И теперь он боялся, как бы не исчезло, не разлетелось на мелкие осколки это сказочное видение. Поэтому не отрывал глаз от стеллажей, хотя и слышал скрип двери.
— Не ходи, Сергейка, пусть дядя поспит, — услышал голос деда.
— Да он же не спит, у него открыты глаза.
Олесь улыбнулся.
— А какой дядя смешной!.. — Сергейка умчался куда-то и вскоре вернулся с зеркальцем.
Олесь взглянул и ахнул. Из холодной синевы стекла на него глядело обветренное, в пятнах лицо. Лобастая, тяжелая голова с запавшими висками под взлохмаченной копной седых прядей, глаза в глубоких провалах под вылинявшими бровями. Высокий лоб, испещренный продольными рубцами — следами нагаек, и землистые, запавшие щеки, покрытые кустистой щетиной.
— Труп. Только в анатомический музей…
— Слушай, а не пора ли тебе побриться? — вытирая на ходу рушником руки, сказал Петрович.
Он уже был переодет, побрит: бледное лицо, отмытое до блеска, оттеняло каштановые усы и дышало покоем. Петрович сейчас чем-то походил на самодовольного купчика. Длинная полотняная сорочка, подпоясанная по-старомодному шелковым шнурком с синими кистями, серые штаны в темную полоску, заправленные в начищенные сапоги, а главное — прическа с кокетливым пробором.
— Тебя и не узнать. Вырядился, как на свадьбу.
— Что поделаешь: по новым временам следует и внешность обновить. И, пожалуй, не только мне. Ты вот что, Викторович, — Петрович присел на корточки перед Сергейкой. — Достань-ка нам машинку для стрижки. А то видишь, какая у дяди на голове копна? Непорядок. Обчекрыжить бы надо…
В ответ послышался топот детских пяток по полу.
Олесь поднялся и подошел к письменному столу. Из-под стекла на него глянули печальные и чуть улыбающиеся глаза матери. Фото лежало там, где она его оставила, отправляясь на фронт. Олесь долго вглядывался в дорогие, незабываемые черты. Поймал себя на том, что повторяет услышанную ночью молитву:
— Найди ее в адском водовороте, отведи от опасности, заступись… Направь к отчему порогу, вдохни силы…
— Мать? — спросил Петрович глухо.
— Мать.
— А у меня и карточки нет. По ночам только снится…
— А где же ваши? — спросил Олесь.
Он с удивлением вспомнил, что раньше забыл поинтересоваться: какая у Петровича семья и где она? Петрович успел расспросить его обо всем, а он вот не догадался. Даже тогда, когда от лагерного квачилы узнал, что этот человек вовсе не учитель со Старобельщины.
— Две дочки у меня. И жена. А где сейчас?.. Может, на Урале, если успели выбраться, а может… — Вдруг он хлопнул ладонью себя по голенищу и с напускной веселостью воскликнул: — Как тебе нравятся мои шаровары?
— Да не хуже, чем у барышника. Где раздобыл?
— Дед снабдил. У соседа, говорит, выпросил.
«У соседа? Это у кого же? У Карпа Ратицы и снега среди зимы не допросишься. Не иначе как у Ковтуна».
— Деда, а как там Микола Ковтун? Ему ведь, я слышал, еще в голосеевских боях…
По полу зашаркали неспешные стариковские шаги. И вот входит с машинкой Гаврило Якимович.
— С Миколой дела плохи. Жена еще до вступления немцев его бросила, а отец недели три назад преставился. Изувечили его иродовы души прикладами. Вот он и… Микола теперь один. Без ног…
— Он руками ходит, — добавил Сергейка. — На тележке, которую вместе с дедусей сделал.
«А ведь он когда-то хотел стать моим отцом, — вдруг вспомнил Олесь разговор со старым Ковтуном на трубежской заплаве. — Эх, доля, доля! Один — и без ног…»
— Почему же вы его к нам не взяли?
— Не раз уже звал… Он и слушать не хочет. Поговорил бы еще ты.