– А что, братие, так ли провожаем славного Ингвара-урмана?! – внезапно гаркнул Радим и выскочил в круг. – Как в заморье у них, не ведаю, а у нас по вою тризна не с одними слезами, а с питием и борьбою! Пей, братие, и помянем славно!
Он ткнул одному из урман мех, тот отхлебнул, Радим отнял, отпил сам, вернул.
– Разойдись, честные! – хмелея, орал он. – Кто в пищик[66] дует? Наддай!
Хлопнул крупного Акке по твёрдому плечу и, весело скалясь, опять заорал:
– Что, урман, выходи «На щипок»[67]! Не пугайся – не в смерть заломаю!
Парамон перевёл, Акке заухмылялся, взял у Радима мех, припал к нему надолго, отступил, снимая пояс, и собрал ремешком на затылке волосы.
– Эвон, честные! – загрохотал Радим. – Когда голова – конская задница! Да мы её сейчас заседлаем!
Обозные и стража загоготали. Акке повернулся к Парамону, тот, чуть потеплев глазами, перевёл. Урман засмеялся и быстро проговорил что-то.
– Чего крячет? – сжимая и разжимая кулаки, спросил Радим.
– Говорит – не раз на кабана выходил и этого завалит, – перевёл Парамон.
– Вот меткий! – засмеялся старшина. – Кабан, как есть кабан!
– Кабан лесу воевода! – не смолчал Радим. – Ну, где плясовая! Хватай!
Кто-то хлопнул в ладоши, остальные подхватили, возчик из новгородцев дунул в пищик.
Радим растопырил огромные руки, пошёл, пошёл боком по кругу и, сблизившись с урманом, словно припал на левую ногу, а сам резко скакнул вправо, охватил урмана поверх плеча одной рукой, вторую сунул вперёд – сковать туловище. Тот отступил одной ногой, налёг грудью, обхватил поперёк, и, пыхтя и ворочаясь, они под пищик и хлопанье многих рук затоптались на месте. Разошлись! Снова столкнулись, отбивая руки друг другу, наконец сошлись плотно и, стискивая каждый свой захват изо всех сил, сипели один другому в огненные от отблесков бороды.
– Наддавай, вятич! – орали владимирцы.
– Крутнись! – кричал Акке ражий новгородский стражник. – Крутнись, колода! – И вдруг, скидывая шапку и выскакивая, заорал ещё: – А ну кто?! Выходи!
– А я вот! – подскочил старшина.
И, кидая длинные тени, уже две пары завозились под дудку и хлопки перед костром.
Потом пили, пили много.
– Он славно ломает! А ты что не бьёшься ни с кем?! Пей! – свирепо гудел Радим, нависая над Годинко, на его рубахе местами проступила кровь от давешних порезов.
…Рядом сидел Акке с мехом, из-за костра Гуди орал в небо какую-то песню, за ним, переминаясь с ноги на ногу, плясал и дудел новгородец. Старшина пьяно сопел и мотал бородой не в лад.
– Почему, – бросив веток в костёр, спросил Парамон, – почему ты дал им браслеты?
Неждан, следя за поднимающимися в чёрное небо искрами, пожал плечами:
– Они отдали своё серебро. У меня было…
– Почему браслеты? Кто-то подсказал?
– Нет, – качнул головой Неждан, – их можно носить. Я неправильно сделал?..
– Всё в руке Божьей. Höfðinginn. Fólk mun fylgja þér. Так сказал Ингвар. Ты помнишь?
Неждан снова качнул головой, отрицая.
– Это значит – вождь, за которым идут люди. На севере браслетами одаряет воинов вождь, – проговорил Парамон, глядя в пламя. – На всё воля Божья… – Помолчал и добавил: – Ты теперь браслетодаритель – в ответе за них. Эта ноша тяжелее меча.
Неждан в этот раз кивнул согласно и молча уставился в ночное тёмное небо.
Утром солнце поднялось в облака, небо было серо и розово – как птичье веко. Дым от кострищ тонок и слаб. Над селищем висел дым другой, хлебный. Бабы с коромыслами пугались идти к колодцу, вокруг которого хмуро ходили тяжёлые от попойки обозные.
Голова у Годинко гудела, словно была горшком, лопнувшим у нерадивой хозяйки в огне. Он долго пил колодезную студёную воду. Она уже булькала в животе, но муть ни из головы, ни из кишок не вымыла.
Один из урман, тот, что был светлее волосом, лил на себя из бадьи воду и фыркал по-конски. Распрямился, глянул на Годинко и вдруг, тыча в свою грудь, сказал:
– Gudi, Gudi Matssen[68].
– Чего? – растерялся Годинко.
– Имя своё речёт. Да твоё спрашивает, – буркнул проходящий мимо новгородец.
– А-а, – кивнул Годинко и растревожил в голове муть. – Годин я, вятич.
– Gudi?! – радостно изумился урман. – Gudi! Gudi Yngri![69]
Заулыбался шире, отстегнул от пояса короткий нож и сунул Годинке в руки.
– Hér getur stríðsmaður ekki farið án hnífs![70]
– Ножом тебя жалует, – отозвался от воза брат Парамон. – Прими и отдарись.
Годинко смутился. Отдарка не имел. Замялся, но вдруг снял с шеи один из оберегов, что грелись на груди под рубахой, надел на урмана и отступил, говоря:
– Мать дала. Вот.
– Mamma. Eg skil. Takk, litli bróðir[71], – серьёзно ответил урман.
– Ты теперь ему брат, – сказал Парамон. – Стоять вам друг за друга. – И тише добавил: – Неисповедимы пути Господни…
Косолапый Сивко-возчик, обихаживая свою конягу, бормотал удовлетворённо:
– Ти-иша! Эвон, наш-то, щучья голова, не сплоховал – вятич!
У воза в новгородском конце сизый и мутный старшина ругался с купцом, рядом маялся, норовя прислониться к тюкам, Радим.
– Моих больше людишек! Потому долю в оружье и сбруе я большую беру! – выговаривал купец.