Весна 1950 года выдалась очень жаркой, а лето – испепеляющим. Сначала Сельму просто тошнило, а потом, по мере того как рос живот, ей опротивело все, чем она занималась. В Сан-Бенедетто-аль-Монте-Ченере она так и не вернулась: ее место заняла другая вышивальщица, а журналы Пряхи валялись, позабытые, где-то в ящике, а может, и вовсе потерялись. Когда она с трудом выходила на бывший задний двор, рядом с грязными кастрюлями и проржавевшими орудиями каменщиков обнаруживались инструменты Фернандо, который уже давно задумал соорудить племяннику колыбель из орехового дерева. От Сельмы ждали, что она будет шить простыни и пеленки. Но с большим животом было неудобно, а стоило наклонить голову, как та начинала кружиться. В конце концов все необходимое купил Донато.
– Ты имя-то выбрала? – спросила Роза однажды вечером.
– Это решает отец.
– Отец дает ему фамилию, а имя выбирать тебе.
И поскольку Сельма твердила, что ей все равно, Санти выбрал имя Руджеро в честь одного из своих товарищей по карьеру, который погиб, упав с мостков. Роза, которая до последнего надеялась, что Сельма назовет ребенка Себастьяно, обиделась, когда ей рассказали про этого Руджеро:
– Он еще даже не родился, а мы уже называем его в честь бедолаги, который свалился в яму. Нечего сказать, добрый знак.
Однажды утром в конце августа, когда небо будто плавилось от жары, Сельма, подметавшая пол в харчевне, почувствовала, как что-то в ее теле разрывается надвое, и ей показалось, что из нее стали вытекать все возможные жидкости. Она надеялась, что растворится, изойдет водой и паром, но нет. В последующие часы она как никогда ясно ощущала, что состоит из плоти, из твердых и мягких частей, которые открывались и закрывались, внутри нее и снаружи. Куда бы она ни глянула, всюду была кровь, и она так сильно потела, что не могла даже уцепиться за простыни. Чтобы меньше возиться, ее отнесли в комнаты над харчевней, где, однако, Сельма не почувствовала аромата своей детской постели; взамен ее душил запах железа, серы и дыма: всего того, чем, по ее представлениям, приходилось дышать на войне или в обители дьявола. Сельма тужилась и кричала, повинуясь Сарине Бернабо, которая твердила: «Тужься и кричи, еще разок, мужайся». Спустя двадцать часов на свет появилась дочка Сельмы. Маленькая, красная, вся в сгустках и клочьях чего-то непонятного, с уродливой головкой, которую покрывали темные волосики. Сельма взглянула на нее и отвернулась.
– Ты говорила, что будет мальчик.
Ее тон заставил Сарину Бернабо опустить голову, ведь она никогда не ошибалась, а на этот раз ошиблась. Роза вытирала лицо малышки, радостно улыбаясь, забыв все, что говорила о сыновьях.
– У тебя дочь, посмотри, какая красавица.
Но Сельма едва могла держать глаза открытыми, да и вообще ей надоело видеть кровь. Она откинулась на подушку; от той пахло слюной и потом, но Сельма все равно заснула. Когда ее разбудили, чтобы приложить ребенка к груди, ей снился кошмар: ад, груды сучьев и сухой травы, бушующие потоки, через которые она должна была перебираться, хотя повсюду царили огонь и лед, причем одновременно. Но у Сельмы не было ни молока, ни сил держать новорожденную на руках, поэтому малышку пришлось унести. Роза позвала молодую прачку Тину, которая тоже недавно родила и у которой было так много молока, что в ее собственного ребенка оно уже не лезло; взяв в рот сосок Тины, дочь Сельмы перестала плакать. Роза смеялась, глядя, как малышка, подстегиваемая голодом и намерением выжить во что бы то ни стало, цеплялась розовыми ручками за грудь Тины, которая была больше ее головы.
– У твоей дочери есть характер, она не пропадет, – сказала она Сельме, лежавшей рядом.
Но Сельма не слушала, она уже заснула. И спала дни и ночи, так что никто не решался предложить ей вернуться к Санти в большой дом на заднем дворе харчевни. Сельма проводила время в постели, вставая только затем, чтобы сходить в туалет, дать поменять себе простыни и подкрепиться половиной стакана молока. И никогда не спрашивала о дочери. Казалось, силы покинули ее. Она чувствовала себя так же, как в детстве, когда мать вручала ей кадку с водой или корзину с бельем и заставляла тащить через всю деревню под палящим солнцем, чтобы помочь какой-нибудь больной женщине. Сельма шла, сгибаясь под тяжестью ноши и жары, надеясь не упасть в обморок, но не издавала ни звука. Если что и действовало Розе на нервы, так это женское нытье. В те редкие минуты, когда Сельме приходило в голову похныкать, Роза бросала на дочь взгляд, который был хуже, чем удар ремнем:
– Думаешь, мне никогда не хотелось пореветь? Но у меня нет времени, я занята, нам ведь надо выжить.