Фучик уже писал когда-то письма из тюрьмы. Было это в тридцать первом году, и тюрьма была та же — Панкрац. Писал он в те дни на обрывках бумаги, спичкой, которую окунал в раствор окурка. О, это была, как он потом рассказывал, довольно сложная процедура, но вместе с тем единственно верный способ дать знать о себе на волю. Было это сразу по возвращении из СССР…
Странички с буквой «R» написаны стремительно-четким, «собранным» почерком. Густина говорит: «Юлек и на воле писал всегда четко, сперва долго обдумывал, размышлял вслух, а затем заносил на бумагу почти без помарок».
«Вы хотели бы, чтобы мои письма были длиннее, — писал он родным. — У меня тоже на сердце много, такого, что я хотел бы сказать вам, но лист бумаги от этого не становится больше. Поэтому можете радоваться хотя бы тому, что мой почерк, который вы нередко ругали, так мелок».
После изгнания немецких фашистов Густина встретилась с человеком, который с величайшим самоотвержением выносил листки с буквой «R» из гестаповской тюрьмы. Перенумерованные страницы «Репортажа» были тщательно спрятаны в разных местах страны. Их скрывали в маленьком городке на Чешско-Моравской возвышенности; несколько листков зарыли в районе Белой горы; один листок совсем было затерялся, но его долго и упорно искали и в конце концов нашли.
Листки бумаги одного формата. За день Фучику удавалось сделать записи на двух-трех листках. Но бывали такие дни, когда он возвращал бумагу незаполненной. Можно представить себе, какие это были дни…
Густина стоит у окна, смотрит на Прагу. В «Репортаже» Юлиус писал: «Мой дружок боевой». (Удивительный штрих: слова эти Фучик написал по-русски.) Каждый вечер и каждое утро он пел для Густины там, в Панкраце, песни, которые она когда-то так любила. («Как она могла их не слышать, ведь я вкладывал в них столько чувства».) И там же, в Панкраце, гестаповцы устроили им страшную, мучительную встречу. Их поставили лицом к лицу. (Г у с т и н а. «Юлиус был бос; по всему лицу текла кровь. Так в эту ночь я встретилась с Юлеком… Меня тащат к нему. «Знаешь его?» Короткий миг, я вижу его вблизи… Вижу его глаза, его лицо, которое я всегда могла себе представить, даже когда он был за тысячи километров от меня. «Знаешь его?» — «Не знаю!»)
Я смотрю на Густину и вдруг отчетливо вижу ту самую страшную сцену, так просто уместившуюся на одном из этих узких листков «Репортажа», которые я сейчас держу в руках. Рукою Фучика записано:
«Приводят мою жену. Вы его знаете? — Глотаю кровь, чтобы она не видела… Собственно, это бесполезно, потому что кровь всюду, течет по лицу, каплет даже с кончиков пальцев. — Вы его знаете? — Нет, не знаю! — Сказала и даже взглядом не выдала ужаса. Милая! Сдержала слово ни при каких обстоятельствах не узнавать меня, хотя теперь уже в этом мало смысла… Ее увели. Я простился с ней самым веселым взглядом, на какой только был способен. Вероятно, он был вовсе не весел. Не знаю».
О, эти белые узкие листки бумаги и карандаш, обыкновенный карандаш! Юлиус Фучик писал:
«Карандаш и бумага волнуют меня, как первая любовь…»
За окном — крыши Праги. День светлый. Осенние дали ясно различимы; где-то впереди, за холмами, Влтава. Фучик любил Прагу, и гестаповцы это отлично понимали и однажды после долгого допроса посадили Юлиуса в машину и в сумерках вечерних повезли к Градчанам.