Гусаковский слушал, весь отдавшись песне, боясь уронить, потерять то живое и страстное, что брало за душу. Молча и тихо он вышел из хаты и присел под окном на завалинке. Старик, сидевший с ним рядом, искоса глянул на танкиста, очарованного песней.
— Само спивае, — тихо сказал он и повел вокруг себя морщинистой рукой.
На всем лежал розовый отблеск зари. Земля оттаяла, камышовые крыши стали сизыми. Первые, робкие запахи грядущей весны уже ощущались в воздухе. «Само спивае…» И песня, и старик, сказавший «само спивае», вызвали в душе танкиста тяжелые воспоминания, связанные с осенью сорок первого года.
И вот, кажется, в первый раз после долгих-долгих месяцев войны вновь раздалась песня…
На крыльцо вышли пехотный подполковник и майор-артиллерист. Они закурили от одной спички. Пехотинец сказал:
— …По карте, Гаврилов, там болото.
— А мне почему-то помнится лог, — сказал майор. — Память у меня хорошая, — пробормотал он. — Помню лог, а справа холмы, грейдер и высокий придорожный крест. В том логу погиб мой лучший друг…
Он отстегнул резинку, охватывающую планшет, порылся в нем и вынул свернутый вчетверо старый, потертый на сгибах лист карты. Подполковник взял у него истлевший лист, развернул и молча стал читать карту. Он не задавал никаких вопросов. Ему и так все было ясно: старый рубеж времен сорок первого года был рассечен в трех местах.
— А я начинал войну под Брест-Литовском, — задумчиво сказал подполковник, быть может, вспоминая в эту минуту свой старый рубеж.
Майор Гаврилов тряхнул головой, точно хотел сбросить с себя груз нахлынувших воспоминаний.
Старый лист карты был ему очень дорог.
— Вот тут мы в марте прорывали немецкую оборону…
Он показал отметку на реке, потом обвел карандашом маленькую точку на листе и сказал: — А вот тут, в этом селе, я нашел свое счастье — жену и сына, которых я потерял двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года. — Его широкая ладонь легла на карту. Он сказал задумчиво: — И здесь же исполнилась моя мечта — я вернулся на старый рубеж…
Молча вынул из планшета и положил на карту, где был нанесен старый рубеж обороны, маленький, посветлевший от времени снимок. С фотографии глядела молодая женщина в берете и малыш с насупленными бровями.
— Это моя жена и мой Тимка, — сказал майор. — Все эти годы я мечтал об одном: только бы дойти до старых рубежей. А теперь хочу большего… Хочется дожить до того дня, когда мы окончательно разобьем немца.
— И доживем! — упрямо сказал пехотинец, глядя на запад, туда, где темнели Карпатские горы.
«Обязательно доживем!» — подумал Гусаковский.
За хатой в тени деревьев сидели ординарцы и тихо переговаривались. Каждый из них крепко держал сторону своего командира. Один из ординарцев упрекал другого:
— Ваш батальон берет больше хитростью.
— Что правда, то правда, — лениво соглашался второй ординарец. Он говорил спокойно, с некоторым оттенком превосходства. — Наша тактика такая, — гудел его бас, — где хитрой лаской, где таской, а где вот так — подошел вплотную и ударил в лоб…
— Твой? — спросил подполковник.
— Мой, — покраснев, ответил майор.
От дома шла просека — прямая, как стрела. Где-то в самом конце ее тлела далекая зорька. В черных весенних лужах кружились звезды. Временами, разрывая плотную тишину вечера, с шелестом пролетал снаряд.
Когда заговорили наши пушки, артиллерист вытянулся, как струна, и просиял. Он с доверчивой улыбкой придвинулся к Гусаковскому и шепотом сказал:
— Хорошо поют? А ведь на руках, на руках…
И руками и движением плеч показал, как пришлось тянуть и подтаскивать пушки. Да, танкист понимал его волнение, он мог оценить 120-минутную работу нашей артиллерии. Сто двадцать минут в условиях распутицы! Нужны другие масштабы, другие оценки, чтобы полностью понять, сколько человеческого труда, энергии и нравственной силы потребовалось для того, чтобы в условиях бездорожья обеспечить работу артиллерии. И какая сила воли нужна была, чтобы идея наступления именно в этих необычных условиях полностью овладела душой и умом солдатской массы.
Майор вдруг рассмеялся тихонько и тряхнул головой.
— Черт-те что со мной творится! С утра вот привязалась, и весь день, весь день я живу одной думой… Вы писали стихи? — вдруг спросил он, тронув коленкой Гусаковского.
Гусаковский развел руками.
— Приказы писал, — сказал он, смеясь.