Колюта осадил коня у воротной вежи. Пинком вышиб засов из проушин и распахнул ворота. Хотел уже выезжать, но вспомнил про второго стражника, что в страхе отсиживался в сторожке, и вложил в пращу второй голыш. Ан нет, вовсе даже не в страхе отсиживался вой – выскочил из сторожки с напруженным луком в руках. Ах ты ж, раззява, да кто же лук в сторожке оставляет, когда ты на боевом посту? Хлопнула праща, свистнул голыш, под шеломом у воя грянуло колокольным звоном, и он сел в пыль, – Колюта не успел раскрутить пращу, как следует, и удар был не столь сильным, как мог бы.
Выехал за ворота, и кони дали вскачь намётом к ближнему лесу. И, уже влетая на просеку, Колюта успела заметить над тыном Оболони столб чёрного дыма. Сполох!
Мстислав ждал известий. Любых – худых или добрых. А и то ещё – какие ныне известия ему считать худыми, а какие – добрыми.
Боян сидел, скучая и от скуки дёргал по одной струны гуслей. Прикрыл глаза, прислонился спиной к тёсаной гладкой стене и дёргал струны вслепую, наугад. Ишь, какое спокойствие, – невольно позавидовал князь, – а ведь не знает, что с ним дальше будет.
Дверь с грохотом распахнулась, на пороге появился измученный, мрачный и грязный Тренята, и Мстислав Изяславич с первого же взгляда всё понял.
– Ушёл, – выдавил старшой в усталом бешенстве. – Опоздали. Он напал на двор кончанского старосты на Оболони, отбил у него коней, побил в воротах стражу и ушёл.
Его шатнуло, и он сел на лавку у двери. Упала тишина, внезапно прерванная злорадным смехом Бояна.
– Ох, княже, и ничего-то у тебя не вышло, – бесстрашно бросил гусляр.
– Прикажи, господине, – сказал Тренята. – Всё Поросье перевернём. Изловим.
Мстислав молчал. Случай в очередной раз показал ему, что усилия людей порой не значат ничего. Он не будет устраивать облавы, прочёсывать густым гребнем облавы поросские леса. Да у его и не хватит на такое воев. Пусть Колюта уходит. Встретимся на поле боя…
– Ступай, гусляр. Стража тебя пропустит, я велю через окно.
Гусляр ушёл. Князь подошёл к окну, поднял оконницу и крикнул страже:
– Гусляра пропустите!
Захлопнул оконницу и опять прижался лбом к переплёту.
Почему-то хотелось завыть в голос.
Любава боком прошла в калитку, стараясь не плеснуть из вёдер ни капли, донесла воду до крыльца и поставила оба ведра на нижнюю ступеньку. Отложив в сторону коромысло, она поворотилась закрыть калитку и замерла – в воротах стоял Твердята. Глядел так, словно знал про неё что-то стыдное.
Может, и знал.
– Чего тебе надо? – спросила она неприязненно.
– Да так, – Твердята злобно усмехнулся. – Поглядеть на тебя, дуру, пришёл.
Любава молча подняла бровь. Из будки подал голос пёс – глухо зарычал, почуяв в голосе сыновца неприязнь. Да что там неприязнь – ненависть.
– Дура и есть, – подтвердил Твердята. – Ты ж с чужаком связалась. С полочанином. С язычником. Ещё и могила стрыя Бориса остыть не успела.
Знает.
Любава похолодело и прикусила губу. Сказал ли кому? А не спрошу у него! – решила она, вскидывая на него глаза.
– А полюбовничек-то твой – тю-тю, – криво усмехнулся Твердята. Казалось, он пьян, до того несвязно говорил. – Сбежал твой полочанин, ясно?! Вместе с князем своим сбежал! А ты одна осталась. Здесь. С нами. Бросил он тебя.
Твердята говорил что-то чересчур много. Гораздо больше, чем обычно. И уж всяко больше, чем следовало.
– Шёл бы ты... – сказала она как можно мягче, отворачиваясь обратно к крыльцу. На ресницах закипали слёзы, глаза щипало.
Полочане бежали.
Вряд ли она теперь когда-нибудь увидит Несмеяна.
– Пожалеешь, дура! – бросил Твердята с бессильной злобой и хлопнул калиткой так, что казалось, сейчас она вывернет из земли обе вереи и рухнет внутрь двора. Постоял, качаясь с пяток на носки, тупо глядя на тяжёлое дубовое полотно, навешенное ещё покойным стрыем Борисом. Глядел и чувствовал, как злая улыбка сводит его лицо таким оскалом, что казалось, глянь сейчас на него кто, хоть знакомый, хоть незнакомый – шарахается посторонь. Справился с собой, резко поворотился, так, что весенняя грязь брызнула из-под сапог, пинком отшвырнул с дороги конский кругляш, вытаявший не так давно из-под снега – даже дерьмо Несмеянова коня на дороге ему мешается. И размашисто зашагал к дому, бормоча про себя ругательства.
А Любава осталась стоять у себя на дворе. Стояла в луже, бездумно глядя поверх плетня, привила губы. Потом тихо улыбнулась, положив левую ладонь на живот.
– Не пожалею.
Сушко примчался от Лядских ворот взъерошенный и растрёпанный, словно задиристый воробей.
– Отец! – он остановился на пороге, держась рукой за воротную верею. Мальчишке не хватало воздуха, он задыхался. – Отец, княжьи пришли.
– Ну пришли, и пришли, – полуравнодушно отозвался из-под навеса Казатул, продолжая равномерно мять в руках размоченную бычью шкуру. Князья – князьями, а работа – работой. И не его это дело, в конце концов. – Чего кричать-то… все равно не Всеслав воротился ж.
– Ну да, – упавшим голосом подтвердил сын и тут же снова вскинул голову, словно собираясь сказать что-то самое важное.