Але приходится возвращаться в магазин дважды: скоро тридцатка, а без паспорта все еще не продают. Выбор товаров – дерьмище. Где вы, джарум – собрание – или хотябыпарламент? Аля зависает с поднятым пальцем: мальборо – к разговорам о прошлом, кэмел – к пересдаче; в итоге останавливается на винстоне – дефолтно-бомжатское, без-особых-примет. Сегодня вставляет с половины сигареты, и Аля улыбается временам, когда получалось одолеть целиковый столбик табака в три тяжки – как в армии.
Мы смеемся – выходит неловко и грустно.
Смотрение в окна учит не наблюдать, как многие думают, а отпускать. Не-отпускание тоже должно быть отдельным грехом. И чего было больше в нашей жизни?
Первое окно, которое я хорошо помню, выходило на детский городок. Не сказочно-деревянный, как у современных детей, а железный-бетонный-песочный. Боишься лезть на трубы – трусиха, падаешь с них – неповоротливое чучело. Кровь, мозоли и выбитый из-под ребер воздух. После того, первого, окна часто менялись. Второе выходило на дорогу к школе, третье – на сосны. Еще были проезжая часть, пешеходная часть, Третье транспортное кольцо, набережная, Дворец молодежи, речка, соседский участок, соседский курятник, другие дома с другими людьми, которые живут другие жизни и не знают, что за ними подглядывают. В «предпочтительном способе связи» я бы с удовольствием оставила контакты нашего окна: чтобы не пришлось прочно связывать себя словами с кем-то до ужаса небезопасным, до блеска новым.
А если что-то пойдет не так, будем вместе курить в форточку.
– Дуется.
– Я тоже.
Мы живем на первом этаже в тихом районе. В основном смотрим на гуляющих кошек, которых периодически дразнят птицы, на соседние дома, мимо которых периодически ходят люди, на дрожащие ветки деревьев, где скоро должны появиться листья. В окне-иллюминаторе проезжает автобус.
– О чем ты? У нас два стула, садись рядышком. Будем вместе залипать.
Я принимаю приглашение. Молчу немного, потом повторно озвучиваю очевидное (раз ей так хочется):
Аля хмурится. Мама бы сейчас сказала, расслабь лобик, птичка: морщины раньше времени пойдут.
– Чего ради?
Ковыряет охровую тканевую подставку под тарелку.
Один.
Два.
Три.
Дюжина.
Сотня.
Все овцы убежали, я осталась неуснувшей.
– Мне так… страшно, – наконец шепчет она.
Не смей смотреть на меня, я не выдержу твой взгляд.
Аля смотрит мне в глаза.
– Ты ведь видишь, что они там делают. Я знаю, ты все смотришь и читаешь, хотя мы не говорим об этом.
Я моргаю один-два-три-дюжину-сотню раз и отвожу взгляд. Колени – моя любимая часть этого тела.
– Они используют слова как —
– Но это же правда. Слова у них грязные, густо смазанные кровью, жестокостью, на любой варварский вкус: ракеты и рапиры.
– Но они их ИСПОЛЬЗУЮТ. – В четыре слова Аля реализует вилку крещендо целиком: от шепота до крика. – СЛОВА ДОВЕРЯЛИ ЛЮДЯМ, А ТЕПЕРЬ ЛЮДИ ИХ ИСПОЛЬЗУЮТ. ДУМАЮТ, ЧТО ИМЕЮТ ПРАВО. ДУМАЮТ, ЧТО ТЕПЕРЬ ОНИ – ХОЗЯЕВА.
Я поднимаю взгляд с коленей,
переношу ладонь с мякоти бедра
на ее локоть.
Мы смотрим друг в дружку.
Мои ресницы всегда мокнут чуть быстрее, чем ее.
Слезы – текут чуть стремительнее.
В какой бы точке мы ни находились, мои слова проще. Ее – честнее.