Отец был констеблем. Бэнкс не знал, хорошим он был констеблем, или нет – для него он был пьяным констеблем. Отец целыми днями стаптывал подметки в обходах, а вечера проводил в «Колоколе и Шаре», заливаясь там «Синим Зайцем». Возвращался домой он поздней ночью, расталкивал спящего сына, и тогда начиналось ужасное.
Граммофон в их доме был сломан, но отец использовал в качестве граммофона Грубберта, заставляя сына петь для него – единственное, по его словам, на что Грубберт был способен. И пусть только Грубберт хоть раз сфальшивит или посмеет забыть слова – тогда в ход шла служебная отцовская дубинка. Сын стоял, зябко обнимая себя за плечи, в ночной рубашке перед стулом, на котором сидел отец, и под его пристальным взглядом выдавал очередной выученный за день романс. После чего отец сообщал Грубберту, что до матери ему далеко (она была певицей в кабаре «Тутти-Бланш»), выговаривал ему список нравоучений, традиционно завершая его напоминанием, что он, Грубберт, полнейшее разочарование, и засыпал прямо там, на стуле.
Грубберт ненавидел петь, ненавидел отца, ненавидел покойную мать, виня ее в отцовском пристрастии к пению, и ненавидел всех кругом.
Он и в детстве был толстым, соседские дети потешались над ним за это и за пение – обзывали его Певчей Плюшкой. Грубберт копил в себе злобу, обещая однажды отомстить им всем. Как-то он сказал отцу, что, когда вырастет, станет констеблем, и уж тогда все попляшут, за что отец тут же поднял его на смех. «Даже думать забудь о полиции, – сказал он. – Еще не хватало, чтобы ты меня опозорил. Из тебя ни за что не выйдет констебля – ты же тюфяк и рохля, взгляни на себя!»
Но Грубберт ждал этих слов и воспринял их как вызов. «Я стану констеблем, папа, и докажу тебе, что ты такой же дурак, как и все остальные», – думал он.
Когда Грубберту было шестнадцать, отец умер: набравшись по уши «Синего Зайца», он встал на путях и попытался приказывать трамваю проявить почтение и свернуть. Трамвай почтения не проявил. Прямо с похорон Грубберт отправился в Дом-с-синей-крышей и вступил в ряды городских констеблей.
Служба особо не ладилась, и порой ему казалось, что отец был прав. Утешало лишь то, что он наконец смог в отместку за унижения в детстве третировать и унижать прочих. А потом ему это приелось, осталось лишь потаенное: «Я ни на что не способен, я полнейшая никчемность». Ноющей зубной болью где-то в основании головы постоянно свербела мечта прийти на могилу отца и поставить его на место – Бэнкс во что бы то ни стало должен был получить нашивки старшего констебля и тем самым сделать то, чего отцу так и не удалось. Но, к его огорчению и злости, началась вокзальная скука, а на вокзале, среди занудных чемоданников, особо себя не проявишь. И тут в какой-то момент некий поезд сам привез прямо ему в руки шанс заполучить повышение. В итоге с Черным Мотыльком не выгорело. Потом было ограбление банка – и с ним Бэнкс сел в лужу. И вот сейчас… «Д-об-ИК» – на этот раз он своего не упустит.
Болван Хоппер полагает, что дело всего лишь в паровых самокатах – что ж, пусть и дальше так думает, а подпускать этого идиота к своей настоящей тайной мечте он не намерен – все же они никакие не друзья, и если Хоппер встанет на пути к его, Бэнкса, долгожданному повышению, Хоппера ждет встреча с трамваем. Поскольку Грубберт Бэнкс именно что трамвай – уверенно и неостановимо следует к своей цели и ему плевать на различных констеблей, решивших встать на рельсах…
– Эй, Бэнкс! – Хоппер остановился, и толстяк даже споткнулся от неожиданности.
– Чего?
– Канава туда заворачивает.
Они стояли у узкого прохода между двумя домами, отрастающего от Пуговичного переулка извилистым рукавом. Канава и правда тянулась в этот проход.
– И сам вижу, Хоппер, – не слепой. Пошагали.
Бэнкс и Хоппер вошли в проход и двинулись вдоль канавы. Путь долгим не был. Проход упирался в тупик – глухой каменный карман. Стены были сплошь завешаны водостоками – их там были десятки, сотни. Трубы, трубы, трубы… и все оканчивались жестяными воронками. Некоторые были такой ширины, что в них при желании мог бы поместиться и Бэнкс.
– Это сточный тупик, – отметил толстяк. – Довольно укромное место. Ставлю свой шлем, что все произошло именно здесь. Ищи следы, Хоппер. Что-то должно было остаться.
Почти весь тупик был завален мусором, который смывало с Крыш-города – нищенских «кварталов», затерянных между чердаками и дымоходами. Обломки досок, обрывки веревки, остов лодки, ящики, бочки, горы ржавых консервных банок и пустых бутылок. Под ногой Бэнкса чавкнула резина оболочки воздушного шара.
– Да тут нужна сотня констеблей, чтобы хоть что-то отыскать, – недовольно отметил Хоппер.
– Предлагаешь позвать Кручинса? – проворчал Бэнкс. – Нет уж, мы сами здесь все перероем и…
– Бэнкс.
– Да знаю я, что для рытья нужны лопаты, а у нас нет лопат. Это было образное выражение…
– Бэнкс…
– Да что такое?! – гневно воскликнул толстяк, глянув на напарника.
– Лопаты не нужны. – Здоровяк ткнул рукой, указывая на одну из трухлявых бочек. – Кровь… на боку бочки…