Удочкин молчит. Рубить деревья на участках запрещено. Они — собственность государства. И бабка Устя спрашивает просто так, вовсе и не рассчитывая, что Удочкин признается в своих замыслах. Он ворочается на стуле, говорит:
— Да, напугали вы меня. Я всегда пугаюсь, когда вижу, как старики спят. — Он наклоняется к бабке Усте и доверительно смотрит ей в лицо. — Я и сам спать не люблю. Боюсь. Во сне вроде бы ближе к смерти.
— Вы же говорили, что еще лет двадцать собираетесь на этой земле поворочаться? — усмехается бабка Устя.
— Наврал, — вздохнув, отвечает Удочкин. — Если правде в глаза смотреть — старые мы с вами, о-о-ох и старые! Проснешься, бывает, среди ночи… А жить хочется. Только мы, старики, это понимаем.
— А где ваш блохастый пес? — вдруг спрашивает бабка Устя.
— За сараем залег, устал. Ему ведь четырнадцать. Если брать по человеческому расписанию, выходит вроде как нам с вами. Но он быстрей меня устает.
Удочкин замолкает, с удовольствием оглядывает новый забор, две сосны и березу за ними — вновь приобретенную собственность.
— Ваш зять тоже деревья жалел, — вздыхает Удочкин. — А жить надо.
— Вы и так хорошо живете, — говорит бабка Устя. — Смотрите, какой себе дом отгрохали, участок, сараи.
— Да, — охотно соглашается Удочкин, — неплохо живу.
— Так зачем же вам еще?
Удочкин, помолчав, говорит, снисходительно глядя в бледное лицо бабки Усти:
— Для самостоятельности. — И круто меняет тему разговора: — Я с этого года хочу внучку свою определить на рояле учиться. Долго это надо, чтобы выучиться?
— С детства и всю жизнь, — строго поясняет бабка Устя.
— Я слышу, как вы играете. Резво это у вас получается. И все больше непонятное для меня. Но вот есть один вальс… Я из деревни в Москву попал не сразу, в Самаре сначала обосновался, на пристани работал. Самара теперь называется Куйбышев. Так там в городском саду выступал красноармейский духовой оркестр. Они тоже этот вальс играли. Как услышу его, так молодость вспоминается. Эхе-хе, хорошее дело — молодость!
Он встает.
— Который сейчас час? — спрашивает бабка Устя.
— Четыре, — отвечает Удочкин.
Бабка Устя озадаченно хмурится, — значит, она проспала в гамаке два часа.
— Пойду, — говорит Удочкин. — Работу кончать надо.
— Кончайте, — усмехается бабка Устя. — Только хочу вас предупредить, что я сейчас иду к Степану Степановичу. Чем больше наработаете, тем обидней будет потом сносить.
— Да нет, — говорит Удочкин. — Раз уж забор стоит, снести его теперь — дело о-о-ох какое непростое! Степан Степаныч, конечно, может распорядиться. А я сразу — в милицию. Потом в суд подам. Пока суд дела не решит, никакой Степан Степанович забора тронуть не сможет. Забор теперь стал фактом. А с фактами считаться надо. Дальше все по-заведенному: выносят решение, а я — обжалование, опять решение, опять обжалование. Карусель, — с удовольствием заключает Удочкин.
Он идет к своему участку. А бабка Устя, встав с гамака, направляется к веранде.
Сегодня у нее особенно трудный день. Может, это из-за жары? Слабость томит невыносимо, кружится голова. Но необходимо себя преодолеть. Во что бы то ни стало. И не ради этого проклятого забора, а ради справедливости.
На сборы уходит целых полчаса. А жара становится все лютей. И когда бабка Устя в своем синем берете снова появляется у дверей веранды, сердце опасно стучит у нее не в груди, а в висках. Она запирает дверь и по своему обыкновению, не таясь, засовывает ключ под половик у порога.
Она идет к калитке, мучительно преодолевая каждый метр, и не замечает того, что издали от забора ее провожает взглядом Удочкин с гвоздем в расшлепанных губах и молотком в руке.
Что со мной? — тревожно думает бабка Устя. Почему мне сегодня так плохо? Не надо было спать в гамаке на этой жаре. Ведь утром, когда ходила за продуктами, было ничего, а сейчас просто ноги не держат…
Она выходит за калитку, на пустую, просвеченную солнцем просеку. До конторы идти недалеко, но бабка Устя вдруг понимает, что ей не одолеть этого короткого пути… Все равно дойду, думает она упрямо. Вот сначала до той скамейки, там посижу и — дальше. А за поворотом есть другая скамейка…
Никто не видит ее сейчас на пустынной дачной улице. Но она сурово выпрямляется и идет так, словно тысяча глаз внимательно следит за ней. И главное, о чем сейчас думает бабка Устя, — это чтобы никто не заметил, как она слаба и как ей плохо… Не хватает еще грохнуться здесь, посреди дороги, думает она. Что со мною случилось?.. Шаг, еще шаг, еще три шага, и вот, наконец, скамейка. Дошла!