Господи, какой милый, нелепый гусенок, думает бабка Устя… Она не понимает источника своей нежности к этой чужой девочке. Может, она напоминает Веронику в детстве? Но чем? Вероника не была в этом возрасте такой высокой, и волосы у нее были рыжие… Может, этой голенастостью, притворной чопорностью, всем своим еще неуклюжим обликом, который уже перестал быть детским, но еще не стал женским? Как они, девчонки, нелепы и смешны в этом возрасте, даже те, которым предстоит стать обольстительными. Но и у тех, кто останется дурнушками, уже своя, не похожая на мальчишескую, притворно загадочная, неосознанно призывная улыбка, неуклюже кокетливые ужимки.
— Сядь рядом, Ксюша, — говорит бабка Устя. — Я еще немного отдохну, а потом ты проводишь меня домой.
Девочка покорно садится рядом с бабкой Устей, кладет на колени руки со сбитыми ноготками.
— Это тебя дедушка хочет учить музыке? — спрашивает бабка Устя.
— Меня.
— А ты хочешь?
— Нет, — откровенно признается Ксения.
— Почему?
— Времени много отнимает, — рассудительно объясняет девочка. — У нас в классе есть девчонки, которые на пианино учатся. У них ни минутки свободного времени нет.
— Это ты права, — вздыхая, соглашается бабка Устя.
Она думает о том, что ее поход к Степану Степановичу окончился унизительным поражением. Сегодня старость одержала над ней еще одну победу. Круг стал еще у́же. И теперь, наверное, уже никогда она не решится выходить одна с участка.
Но все равно ей хорошо сейчас, в эти минуты. Она забывает про то, что под языком у нее таблетка валидола, и привычным жестом лезет в кармашек платья за сигаретой. Она думает о том, что у нее будет сегодня еще один вечер и она увидит дочь Веронику, и внука Анисима, и зятя Андрея Александровича. Они все вместе поужинают на веранде. А потом они с Андреем Александровичем, может, поиграют во фрапп. И лампа будет уютно гореть на столе, белые бабочки будут виться вокруг абажура, и придет вечерняя умиротворяющая прохлада. Все это будет. А могло ведь и не быть.
Оле нравились старые московские домики в тихих переулках. Она выбирала какой-нибудь флигель в глубине асфальтированного двора, с полукруглым окошком в мезонине, наполовину прикрытым корявым городским тополем. «Хочу жить за тем окном, — говорила она. — Там изразцовая печка и маленькая комната с низким потолком. И — такие же люди, что сто лет назад. Живут, никуда не торопятся. Лечатся от всех болезней пиявками и липовым чаем…» Она не говорила только, одна она хочет жить за тем полукруглым окном или с ним, с Димовым. Они вообще никогда не говорили о том, чем и как у них все окончится. Она, кажется, не думала ни о каком конце. А Димов думал с первого дня. И сказал ей еще в самом начале: «То, что мы вместе, — это причуда машины времени. Фантастика. Двадцать три года нашей с тобой разницы никуда не денешь. На смену любой фантастике приходит реальность». Оля рассердилась тогда. Она умела сердиться, и случалось это с ней всегда неожиданно. Черные глаза теряли блеск, и становилось заметно, что подбородок у нее, пожалуй, тяжеловат для девичьего лица. Сильный подбородок. Она и была сильной. И необузданной. Она сказала ему тогда: «Если так, то уходи сейчас же. Немедленно… Дедушка русской революции. Я ведь знаю, что ты ездил по Москве еще на конке». — «На извозчике, в раннем детстве», — виновато, с улыбкой поправил Димов. «Все равно! Уходи!» — «Не смогу, — сказал Димов. — Еще месяц назад мог». — «Тогда молчи. Не было у тебя никаких двадцати трех лет до меня. И мне не нужны твои воспоминания, как ты принимал участие в восстании декабристов или стоял в толпе зевак в утро стрелецкой казни…»
Димов смотрел на очередное выбранное ею окошко и думал о том, что, кажется, в его власти хоть и ненадолго, но обмануть время. Но ему представлялась комната в общей квартире в новом доме. Стол, два стула, пружинный матрац без ножек, одежда на гвозде в углу, прикрытая простыней. Нищая и прекрасная молодость. И все — с самого начала. Как двадцать лет назад… Скинуть эти двадцать лет и начать все сначала.
Оля не говорила о будущем, но в том, как увлеченно она выбирала уютные окошки в старых домах и ласково заглядывала в глаза Димову, тормошила его и спрашивала: «А может, вон в том доме лучше?», содержался волнующий намек, что действительно в его власти, хоть и на короткий срок, вернуться вспять, обмануть себя и время, урвать себе от Олиной молодости…
До встречи с Олей Димов не чувствовал своего возраста. То, что ему под пятьдесят, казалось странным. До болезни он и физически не ощущал прожитого. Но с Олей все стало по-другому. Она была умней и житейски искушенней своих лет. И он порой начинал чувствовать себя ее ровесником. И все-таки только рядом с ней, только после того, как она возникла в его жизни, это «под пятьдесят» стало реальностью.