Тина закрыла окно, повернулась к нам.
— Он говорит, что директор ни про какие грузовики ничего не слышал, — сказала она.
Часа два носился Шея на своей кобыле между школой и конторой. Он грозил, просил, уговаривал, ругался. Мы молчали и сидели каждая на своей койке. Переговоры с ним вела Тина. Она ставила условия, Шея мчался к конторе и через десять минут возвращался все с тем же: никаких разговоров и условий, немедленно — на работу.
Свесившись с седла, он заглянул к нам в комнату и, окончательно выведенный из себя, чуть не плача, закричал:
— Глупые женщины! Ничего не понимаете! Ума нет! Соображения нет! Война идет, а вы титли-митли устраиваете!
Он огрел лошадь плеткой и поскакал к конторе.
Он мог и не говорить этих слов. Мы сами все понимали, и с каждой минутой отчетливей. Ведь действительно шла война. В эти самые минуты люди отдают свои жизни, а мы — девчонки — капризничаем из-за какой-то селедки!.. А справедливость! Как же все-таки наказать того, кто угнал куда-то наши грузовики? Писать жалобы? Пока они дойдут по назначению, пока на них придет ответ! Мы жаждали немедленного торжества справедливости. Сейчас, сию минуту! И вместе с тем тяжелые сомнения начинали охватывать нас. Ведь остальные работают! И потом, ведь и в самом деле все можно было бы решить вечером, после работы. А может, никаких грузовиков и не было?
И тут в тишине кто-то сказал негромко:
— Девочки, кажется… будет дождь.
Мы все сразу бросились к окну. Да, со стороны моря надвигались тучи. Напирая друг на друга, мы следили за тем, как, подгоняемые ветром, они быстро несутся в нашу сторону — тяжелые, грозные, спасительные. Только бы они не пронеслись дальше в горы, а обрушили на нас все свои тысячи тонн воды!
В дождь не полагалось работать. Мокрый лист, собранный в кучи, перегорал за несколько часов. Конечно, дождь был бы компромиссом. Но мы уже были согласны на компромисс. Нам было не до победы.
Тучи приближались. Они очень быстрые — летние тучи над морем. Вдалеке на тропинке, петляющей по склону холма, показался Шея на своей лошади. Он опять скакал к нам от конторы. Но вот он придержал лошадь, — тоже заметил надвигающиеся с моря тучи. Дальше он поехал шагом.
Дождь начался несмело, потом полил сильней. Шея, не доехав до школы метров десять, остановился под деревом. Он сидел на своей лошади сгорбившись, с перевязанной белым бинтом шеей, но дождь все равно лил на него сквозь ветки.
Тут в дверь громко и настойчиво постучали.
Предчувствует ли человек надвигающуюся на него беду? Не знаю. Я никогда не предчувствовала. И тогда испугалась не больше, чем все остальные. У нас у всех нервы были напряжены до предела, и мы все сразу замолкли, как только раздался этот настойчивый и деловой стук в дверь.
Тина пошла открывать. Она вернулась через минуту и протянула мне письмо. Это не был треугольник, это был конверт, оклеенный сверху листком из тетради, и на нем — адрес, написанный рукой моей тбилисской соседки.
Я ничего не знаю про предчувствия и не знаю, может ли человек на многие годы запомнить, что он почувствовал в ту минуту, когда на него обрушилась непоправимая беда… Вот я запомнила, например, что конверт был оклеен тетрадным листком в линеечку и какие были на нем неумелые, кривые буквы. Еще я запомнила, как выглядел под дождем на своей лошади Шея — нахохленный, вдруг погрустневший, на которого я смотрела за минуту до того, как Тина вручила мне конверт. А дальше?
Я помню только одно: я должна была что-то немедленно сделать или умереть. В ту же минуту! Что сделать? Изойти криком или разбить себе голову о стену?
Девушки окружили меня плотным кольцом. Кто-то взял у меня из рук распечатанное письмо. «…Пал смертью храбрых…»
Что я помню? Я должна была что-то делать! Случилось непоправимое, случилась величайшая в мире несправедливость, и надо было что-то делать!
Я взяла с полу стоявшую у моей кровати корзину, раздвинула сомкнувшийся возле меня круг девушек и вышла из комнаты. Прошла коридором. Открыла входную дверь.
Плантации начинались сразу же, метрах в десяти от школы.
Ничего я не помню, а вот как вязли мои тапочки в жирной размокшей земле, помню.
Конечно, чайные листики — это не пули. Но раз случилось такое, раз тебя не стало, я должна была что-то делать. Хоть это! До полного изнеможения, пока двигаюсь. Может, даже умереть здесь, возле этих кустов.
Девушки поняли меня. Они пошли за мной, хотя никто не мог заставить их работать в дождь.
Я наклонилась над мокрым кустом. И тут кто-то осторожно взял меня за плечи. Это был Шея. Впервые я видела его не на лошади. Он держал ее за повод, — маленький, ниже меня ростом, кривоногий человек в растоптанных сапогах, с измученным старым лицом под размокшим козырьком кепки.
Он взял у меня из рук корзину и отшвырнул ее далеко в сторону. Потом обнял одной рукой за плечи и повел к дому. Лошадь шла следом за нами. Копыта ее осторожно чавкали по мокрой земле, — и это я помню. И помню, что, когда я уткнулась лицом в грудь Шеи, от него пахло табаком и дымом — он ведь тоже пел по ночам у костров…