Противоречия слишком очевидны. Если Игнатьев еще до переправы через Дунай предложил самый решительный план кампании, то как могло получиться, что 12–13 (24–25) июля, еще до «Второй Плевны», когда совсем не поздно было перейти к этому плану, Игнатьев стал излагать соображения, в корне ему противоположные? Почему? Только лишь потому, что, как он сам считал, у главнокомандующего не хватало для наступательных действий еще одного корпуса? Не думаю. Получается, что хлестко обличая медлительность и неумелость армейского руководства, Игнатьев не разглядел в ситуации конца июня возможностей реализации своих же представлений об оптимальном плане развития кампании. И вчерашний самый решительный поборник наступления на Константинополь вдруг предстал сторонником «крепостной» войны. Не было у Игнатьева того плана, о котором он написал жене 19 (31) июля, не было.
Однако вернемся к Милютину. Только теперь обратимся к его записке об изменении плана кампании, доложенной императору 21 июля (2 августа) 1877 г. Без обращения к этой записке не обходится ни одна работа, посвященная Русско-турецкой войне 1877–1878 гг. Составлялась записка под влиянием двух поражений под Плевной. Уже в самом ее начале Милютин заявил, что «…мы имели не совсем верное представление о нашем противнике». И какие же выводы сделал военный министр из неудач русской армии? По сути, их у него три:
1) Турция вовсе не так слаба, как предполагалось ранее, она «сохранила еще много жизненности и обладает большими военными средствами при могущественной иностранной поддержке»;
2) турки «отлично вооружены, достаточно снабжены и дерутся упорно, особенно же умеют скоро и искусно окапываться», что в итоге дает «страшный перевес обороне над атакой»;
3) в условиях действия первых двух факторов русская армия после переправы распределила силы так, что оказалась «разбита на маленькие части по обширному полукружью (тем самым «веером». —
Эти обстоятельства, в оценке Милютина, диктовали необходимость изменения характера действий русской армии против турок как в тактическом, так и в стратегическом отношениях.
В тактическом плане требовалось прекратить «вести бой, бросаясь открыто, смело, прямо на противника». «Если будем по-прежнему всегда рассчитывать на одно беспредельное самоотвержение и храбрость русского солдата, — писал Милютин, — то в короткое время истребим всю нашу великолепную армию. <…> Необходимо внушить начальникам войск бережливость на русскую кровь».
«В отношении же стратегическом, — продолжал Милютин, — очевидно, нельзя уже надеяться на то, чтобы одним быстрым смелым набегом вперед за Балканы… произвести панический страх в неприятельском войске и народе и через несколько времени под стенами самой столицы его предписать ему мирные условия».
Вот интересно было бы спросить военного министра: а кто, собственно, надеялся «одним быстрым набегом» за Балканы добыть победу? Это не соответствовало ни предвоенным планам военного министерства, ни расчетам главнокомандующего.
«Против Рущука, — писал Милютин, — следовало бы пока ограничиться наблюдением…»[834]. На флангах, по его же словам, надлежало оборудовать оборонительные позиции. Но ведь все это и предлагал главнокомандующий. Только в конце июня! А кто тогда помешал отказаться от обложения Рущука, «искусно окопавшись», «утвердиться на сильной позиции» на Янтре и самим продемонстрировать туркам «страшный перевес обороны над атакой»? Военный министр Д. А. Милютин. Так кого он должен был винить? Только самого себя.
Комментируя записку Милютина, П. А. Гейсман писал, что в ней военный министр подтвердил «различие во взглядах своем и государственного канцлера на вопрос о движении к Константинополю»[835]. Милютин попытался донести до императора две очевидные для себя мысли. Во-первых, ход кампании доказал, что ошибались те, кто отстаивал достаточность лишь незначительного давления на турок путем вторжения в Северную Болгарию и ограниченной военной демонстрации за Балканами. Во-вторых, верны оказались предвоенные планы именно его министерства, требовавшие сразу же направить крупные силы в наступление на Константинополь.