Это стихотворение Идзуми продолжало звучать у меня в голове. Едва выйдя из тьмы, я тоже чувствовала, что опять попала во тьму, однако мне луна не светила. Как же поступить? Я понимала, что не смогу надолго остаться дома; отец уже выражал недовольство моим скорым возвращением. Поведай я ему о своих встречах с Митинагой, он был бы поражен. Не знаю, что расстроило бы его сильнее: мысль о том, что регент обошелся со мной как с любой другой придворной дамой, доступной его прихоти, или о том, что Митинага втайне презирает представления Кинто о поэзии. Отца в любом случае ждало разочарование.
Я пребывала в крайнем смятении. А пуще того опасалась, что восстановила против себя тех придворных дам, которые проявили ко мне доброту. До чего же тоскливо мне было! Казалось, я счастлива лишь в те минуты, когда общаюсь с дочерью, обучаю ее и слушаю неумолчную детскую болтовню.
Ночью я лежала без сна, размышляя о словах Митинаги. Мне было ясно, что у него хватит воли осуществить все свои замыслы. На протяжении многих лет я наблюдала за ним издалека, а когда столкнулась лицом к лицу, то оказалось, что регент напоминает скорее природную стихию, чем человека. Находиться рядом было все равно что пережить землетрясение или следить за подъемом воды в реке Камо в сезон дождей: любое сопротивление не имело смысла.
Митинага был необыкновенной личностью во всех мыслимых отношениях. Я восхищалась тем, как он сумел повлиять на включение замечательного стихотворения Идзуми в сборник Кадзана и Кинто. Подумать только, у них с Кинто были столь различные представления о стихах! Я слышала о великом поэте всю жизнь, ибо он был близким другом и преданным доброжелателем отца, и мне никогда бы не пришло в голову оспаривать творческие вкусы классика. Однако я была вынуждена признать правоту Митинаги. Если взглянуть на произведения Кинто незамутненным взором, то оказывается, что они годятся лишь для описания сцен на раскрашенных ширмах, но едва ли берут за душу.
Рассуждения регента разожгли во мне любопытство, и я позаимствовала у отца экземпляр «Сюивакасю», чтобы перечитать его. Большинство представленных в нем авторов были официальными поэтами, стремившимися блеснуть мастерством. Кинто приложил немало усилий, чтобы уподобить свою подборку классической антологии «Кокинвакасю», которая сохранила для нас лучшие поэтические произведения той эпохи, принесшие славу правлению императора Дайго. Следуя этому образцу, Кинто и Кадзан руководствовались схожими устремлениями, но, сопоставляя два сборника, трудно было не заметить, что большинство стихотворений из последней антологии – лишь отголоски былого.
Безусловно, встречались и исключения. Отец особенно любил сочинения Ёситады, известного своими самобытными образами, вроде паутинок и полыни. Моему родителю даже нравилось думать, будто Кинто отобрал эти произведения для антологии не без его влияния. Кое-кто объявлял Ёситаду сумасшедшим, он был изгнан с придворных поэтических собраний. Однако свидетельствовало ли включение его творчества в сборник о смелости Кинто? Если взглянуть с другой стороны, эти стихотворения привлекали скорее своей необычностью, чем непреходящей красотой или глубиной.
Я сняла с полки потрепанный экземпляр «Собрания старых и новых пятистиший» и перечитала предисловие Ки-но Цураюки [67]. Наша семья чрезвычайно гордилась тем, что мой прадед Канэсукэ был близким другом Цураюки и оказывал влияние на его выбор. Прочитав первое предложение, я начала отчетливее понимать разницу между двумя сборниками. Цураюки писал: «Японская поэзия зароняет свои семена в сердца людские и прорастает листьями слов. В этом мире с нами многое происходит, и мы выражаем свои чувства на языке наших стихов».
Мне вспомнились и древнейшие тексты о китайской поэзии, в которых утверждается, что начала вдохновения должны находиться не в сознательном искусстве, а в природе. Один ученый муж насмешливо назвал чрезмерно искусные произведения своих современников «резными насекомыми» [68].
Я размышляла над сказанным Митинагой: «Именно так мы сможем повлиять на грядущее: с помощью литературы. Мы должны сберечь для потомков настоящие стихи, а не только изящные безделицы, которые предпочитает Кинто». В то время я не решалась даже задуматься над следующими словами регента – о том, что поэзия лишилась былого значения и повинен в этом прежде всего «Гэндзи».
Мысль о возвращении во дворец внушала мне ужас, однако я ежедневно получала записки от придворных дам. «Как вы себя чувствуете?» – осведомлялись они. Или: «Успеете ли вернуться к цветению сакуры?» Вскоре после того, как я сбежала домой, Митинага устроил во дворце своей жены скачки. Кто‑то написал мне, что он пригласил отрекшегося императора быть почетным гостем. Кадзан любил подобное внимание, и я снова восхитилась хитроумием регента. Лесть – превосходный способ расположить к себе того, кто затаил обиду.