Я приступила к сочинению истории, в которой Гэндзи изгоняют из столицы. Мне надо было придумать, куда его отправить, и я рассматривала Суму или Акаси – места ссылки Корэтики и его брата. На пустынное побережье Сумы, подобно Корэтике, некогда был сослан Юкихира [40], один из героев бабушки, и в конце концов я выбрала этот край. Теперь мне было понятно, что по-настоящему начинаешь ценить свой дом, лишь когда расстаешься с ним. Хотя я и раньше радовалась возвращению домой после недолгих поездок, это чувство было ничтожным по сравнению со счастьем, которое я чаяла испытать по возвращении из Этидзэна.
Тем временем я получила подарок от Нобутаки. Зная о моей любви к чтению, он прислал мне экземпляр чьих‑то записок у изголовья [41], которые, по его словам, наделали много шума среди столичных читательниц. Он счел, говорилось в сопровождающем письме, что я пожелаю быть в курсе литературных новинок просвещенного мира. В Этидзэне я читала очень много, но исключительно произведения из китайской библиотеки отца. Когда я увидела присланную книгу в изящном переплете, мне вдруг страстно захотелось прочесть что‑нибудь новое на японском языке.
Мое отношение к Нобутаке несколько смягчилось. Я чувствовала себя виноватой из-за того, что, вопреки обещанию, не пишу ему; отчасти я избегала переписки потому, что с самого начала сожалела о заключении брачной сделки. Благодаря скандалам я добилась своего – и теперь томилась в захолустье! Каждую ночь я твердила заклинания и выворачивала наизнанку платье в надежде, что мне приснится Роза Керрия [42], но в мои сны неизменно вплывало бледное, мокрое лицо Рури, и я с содроганием просыпалась.
В течение нескольких дней я была полностью поглощена чтением присланной книги, которую написала придворная дама по имени Киёвара Нагико, состоявшая на службе у императрицы Тэйси. По совести говоря, «Записки» представляли собой всего лишь подборку разнородных заметок, но это оказалось именно то, чего я жаждала. Их стиль отличался дерзостью и одновременно доверительностью, точно болтливая наперсница нашептывала читателю на ухо последние дворцовые слухи. Меня заинтересовала личность писательницы: судя по всему, во дворце ее прозвали Сёнагон. Я надеялась отыскать в ее произведении что‑нибудь о брате императрицы Корэтике, ибо слыхала от одного из гонцов, что тот был застигнут в столице, куда приехал тайком навестить умирающую мать, и получил приказ возвратиться к месту ссылки. На этот скандал в записках не было ни намека, но я не разочаровалась, ибо обнаружила другие сплетни об интересующем меня господине. Так, я узнала об эпизоде, который, по-видимому, имел место года четыре назад. Корэтика посещал чету монархов и беседовал с ними о литературе; они так припозднились, что придворные дамы стали засыпать. Даже государь в конце концов задремал. К тому времени уже рассвело, и Нагико, как она пишет, обратила на это внимание. «Что ж, если уже рассвело, то незачем ложиться в постель, не так ли?» – заметил Корэтика, и они с сестрой рассмеялись. Император уже не слышал их насмешек. Но в это мгновение на галерее громко закукарекал сбежавший откуда‑то петух. Итидзё, вздрогнув, пробудился, после чего Корэтика продекламировал строку китайского стихотворения: «…Будит криком просвещенного монарха». Его находчивость произвела на присутствующих большое впечатление, утверждала автор записок.
Случай пустяковый, но мне он показался прелестным. Пускай, живя в столице, я не имела касательства к блистательному дворцовому быту, само сознание, что я совсем рядом и до меня порой доносятся отрывочные подробности из жизни этого утонченного общества, облагораживало и возвышало меня. Теперь же, застряв в Этидзэне, я чувствовала, что постепенно превращаюсь в деревенщину.
Далее госпожа Сёнагон сообщала, что на следующую ночь, когда все разошлись, Корэтика предложил проводить ее до комнаты. Она описала его придворное одеяние, ослепительно белевшее в лунном свете. Иногда Корэтика предупредительно касался рукава своей дамы, чтобы она не споткнулась. И процитировал строку танского поэта Цзя Дао: «Путник шагает вдаль при свете ущербной луны», которая взволновала писательницу до глубины души. Да и кто бы не ощутил волнения, очутившись наедине с таким мужчиной, как Корэтика? Мне было любопытно, провел ли он с ней ночь. Сёнагон об этом не упомянула.
Также меня заинтересовали многочисленные перечни, составленные этой дамой. Ее реестры птиц, насекомых, цветущих деревьев напомнили мне о Рури и тех списках, которые мы с ней составляли позапрошлым летом. В «Записках у изголовья» многие перечни дополнялись личными мнениями автора по тому или иному поводу. Хотя чтение составленных Сёнагон списков «того, что утонченно-красиво» и даже «того, что неприятно» нагнало на меня тоску по Мияко, мне показалось, что сама автор – человек весьма непростой. С какой стати она включила в каталог утонченно-красивых вещей яйца дикого гуся? Писательница начала производить на меня впечатление женщины с извращенным вкусом.