— Нет, это ты ошалел, — сердито выдавил Братухин. — Мать немцы повесили, сестренку повесили. А сколько наших, советских, сгубили? И кто? Может, как раз владелец той роскошной хибары, которая к горе притулилась. Фашисты, и все! А он — красотища... — Братухин зло сплюнул сквозь зубы и, ухватившись за пряжку ремня, пошел прочь.
Лешка обиженно плелся сзади. Ему, может, в тысячу раз труднее, чем другим. Но он ничего не говорил Федьке, когда тот совал в руки этой немке продукты. И когда Наташа принесла тушенку — оторвала от них, танкистов, тоже молчал. Хотя у немки растет сын, будущий солдат. Да и муж, наверное, солдат. И конечно, убивал наших.. Ему, Лешке, было противно смотреть на все это, но он же молчал. Видел, что пацан умирает от голодухи, а у женщины распаренные, как у прачки, руки. Так чего же теперь орет на него Братухин?..
А Федя шагал широко, быстро. И казалось, ни на кого не обращал внимания.
В дом, где располагался штаб, обычно заходили все не занятые делом. Здесь узнавали новости — кто ранен, а кто погиб, как идут дела в соседних батальонах, болтали с товарищами, обедали, получали боевые задания и приказы. Почтальон раздавал здесь письма, здесь же читали армейскую и корпусную газеты и выпускали свои боевые листки.
Старинный особняк, красивый и таинственный, стоял в глубине огороженного узорчатой решеткой сада.
В просторном голубом зале с высокими сводчатыми окнами, выходящими в сад, офицеры, сбросив на кресла шинели, на сдвинутых столах и прямо на полу клеили карты.
Новые карты! Шумно шелестящие, пахнущие типографской краской, еще без пометок, с трудными названиями населенных пунктов и голубых ниточек рек, которым суждено остаться в памяти на долгие годы...
— Новые карты, — говорит Клюкин, улыбаясь и покачивая головой. — Чем дальше уводят они нас от дома, тем ближе к дому. Парадокс!
Садовский, Клюкин и писарь Прошин раскладывают карты по комплектам — комбату, себе, ротным, взводным. Быстревич держит карты на весу, Лимаренко мажет клеем полоски их краев, Ежиков на столе протирает склеенные места полотенцем.
— Приятная штукенция — гнать фашистов! — восклицает Лимаренко. В последние дни стал он неестественно весел и возбужден, как больной, который скрыл свою болезнь от близких и разыгрывает здорового и беззаботного человека.
— Дело ясное, даешь Берлин! — отзывается Быстревич.
В штабном дворе, на аллее, ведущей от подсобных помещений к дому, стоит походная солдатская кухня. Из трубы тонким прутиком поднимается дымок. Пахнет мясной тушенкой. Антон Кислов варит обед.
Ворота особняка распахнуты настежь. Пренебрегая парадным входом, солдаты идут в штаб со двора — так удобнее и проще.
Отворяя дверь, Наташа услышала Юркин смех. Она после госпиталя еще не видела его.
— Ну, здравствуй, Юрка!
— Здравствуй, тетя Наташа, — он протянул руку. Уткнуться головой в ее плечо, как это делал прежде, постеснялся. — Вот я тебе шоколад привез, — сказал он, подавая тяжелую стопку плиток. Ему очень хотелось сказать, что шоколад передал дядя Андрей, но Заярный строго-настрого запретил говорить об этом.
— Спасибо. Попробуем?
Вдвоем уселись они в кожаное кресло.
— Ты не должна лезть в самое пекло, — глуховатым баском говорил Юрка Наташе. — Ты не танк. Тебе надо беречься. — Это тоже были слова Заярного.
— Не волнуйся, пожалуйста. Я не буду лезть в самое пекло. Меня не убьют, и я вытащу еще много-много раненых.
Юрка не принял этого тона, которым они разговаривали прежде, и Наташа почувствовала, что пропустила какой-то момент в его жизни, с которого начался новый — серьезный и взрослый Юрка.
— Да, тебя представили к награде! — сообщил он. — К ордену Красной Звезды. Дядя Боря, писарь, велел тебе по секрету передать.
Наташе хотелось вытереть Юрке измазанные шоколадом уголки рта, но она не решилась. Да, Юрка за этот месяц повзрослел...
Солдаты гурьбой бродили по комнатам особняка, смотрели: как оно в Германии-то? Удивлялись:
— Глянь-ка, свет горит, а! — От электричества в домах за время войны успели отвыкнуть.
Дверь в одну из комнат была заперта. Постучали — никто не отвечает. Постучали еще раз, более настойчиво. Уже отправились было дальше, но в запертой комнате послышался вдруг женский визг и тотчас сухо хлопнули два выстрела.
Солдаты зашумели, заговорили. Кто-то уже барабанил в дверь, кто-то с разбегу долбанул в нее ногами. Множество сапог, кулаков, ладоней било, колотило, стучало в дверь. Ее трясли за ручку, на нее нажимали. И когда наконец ввалились в комнату, увидели, как с широкой деревянной кровати сползает тяжелое, белое тело женщины в ночной сорочке с алым, расплывающимся пятном на груди. У ног ее, на шкуре белого медведя, лежал убитый мальчик, лет одиннадцати, а на окне в петле из шелковых чулок качался, поворачиваясь из стороны в сторону, короткий толстый человечек в высоких, до груди, галифе с подтяжками, в нижней рубахе, с жиденьким пушком на висках и жирном загривке. Мундир его висел на спинке стула.
Кто-то из десантников рванул висящий на шее автомат:
— Сволочь!
— Оставь, браток, горячку, — сказал его товарищ.