«Может, это тот самый, что приказал мою мать и сестренку повесить, — подумал Марякин. — А теперь вот болтается сам...»
На стене, над изголовьем двух широких кроватей картина в тяжелой позолоченной раме, изображающая роскошный сад и полуобнаженную женщину. Тяжелые шторы и жалюзи на окнах. Тумбочки с настольными лампами. Клочки исписанных бумаг на полу.
— Медведи-то наши, — заметил Никита Вовк.
Конечно. Откуда им в этаком тепле завестись, — бросил Иван Иванович, поддев носком сапога пачку писем. Конверты, листки разлетелись по спальне.
— Генерал, видать, — кивнул Братухин на мундир. — А в петлю полез. Пошто бы ему не застрелиться?
— Тебе не все равно, в каком виде он богу душу отдал? — проворчал Иван Иванович.
— Ох, наверно, и напакостил он у нас, на нашей земле! Вишь, даже семью побоялся в живых оставить.
Особняк наполнился суетой, шумом, громкими голосами, топотом ног. Пришли Клюкин, Лимаренко, Ежиков. Подняв с полу несколько исписанных листков, Садовский пробежал их глазами.
— Послушайте, это любопытно, — сказал он. — «Дорогой Вольфганг. За хрусталь и картины спасибо. Эти русские — загадка. Я бью их плеткой, а они молчат и только смотрят в глаза. От этого иногда бывает страшно. Они ненавидят нас. Двое из них умерли, остальные работают плохо, очень отощали. Пришли других — поздоровее, штук двадцать. Надо отправить в деревню, скоро весна. Я купила партию коров, и теперь еще нужны русские...»
— Да, должок у них перед нами неоплатный, — сквозь зубы выдавил Марякин.
Юрка угрюмо смотрел на генерала, на полную белокурую немку, на мальчонку, чуть младше его. И молчал. И Наташа вдруг поняла, что Юрка и должен быть таким — серьезным и взрослым. Нельзя, увидев войну так, как видел ее он, остаться мальчишкой.
— А вот другое. Видимо, уже от него, — сказал Садовский, и все смолкли. — «Милая Клара! У меня пока все хорошо. Твой брат Вернер, кажется, шалит. Одна, тринадцатилетняя, покусала ему руки, и он пристрелил ее. Раньше Вернер не делал этого — был одержим только идеей порчи русской расы. Их уже сейчас надо онемечить насильственным путем, говорил он. На днях вышлю фарфор. Приличный, старинный. В Харькове была потеха.
Наши парни замостили грязную улицу книгами из библиотеки, чтобы я мог проехать на машине...»
— Да, — задумчиво проронил Клюкин. — И это в двадцатом веке... Письма соберите, — распорядился он. — А вы, капитан, переведите их на русский язык. Мы должны знать все это.
— Тьфу, погань! — сплюнул Иван Иванович. — Хуже людоедства.
Лимаренко стоял в дверях. Лицо его было серым, брови хмуро нависли над сузившимися глазами. «Харьков... Генерал пишет про Харьков и про девчат. Значит, Оксану загубили в этом доме, не иначе... Германия большая. Почему твой путь должен привести тебя именно в тот город и в тот дом, где жила твоя Оксана?.. А почему бы и нет? Ведь и у дорог бывают встречи-перекрестки. Если бы я узнал, что Оксана была здесь, я бы... Что — ты бы». Этот коротконогий генерал опередил тебя. Опередили, сволочи! Натворили такого, что самим страшно получать по заслугам».
Лимаренко вздохнул шумно, будто всхлипнул. Скрежетнул зубами. Заметив, что на него смотрят, глубоко надвинул наголову шлем, хмуро переспросил Садовского:
— Значит, про харьковчанок в письме говорится? — Не дожидаясь ответа, повернулся, чтобы уйти, но в дверях столкнулся с Рожковым.
— Товарищ майор, товарищ майор, — затараторил тот, — в подвале девчата, все худые, боятся чего-то, а халаты на них старые, рваные, а на одной платье, такое красивое-красивое, и на голове что-то кружевное...
— В подвале, говоришь? — Лимаренко с силой тряхнул Рожкова за ворот шинели. — Веди!
В подвале белые кафельные стены и желтые, до блеска натертые паркетные полы. В углу громоздятся пустые молочные бидоны. Посредине печь с вделанным в нее громадным чаном и деревянной вытяжкой для пара. Несколько дверей ведут в другие помещения.
— Там, — шепотом произнес Рожков, на цыпочках подходя к одной из дверей. Все замерли, прислушиваясь. За дверью стояла такая тишина, что не верилось, будто там кто-то есть.
— Товарищ замполит... пожалуйста, вы... первым... — У Лимаренко пересохло в горле.
Клюкин постучал осторожно костяшками пальцев. Никто не отозвался. Тогда он толкнул дверь, и все толпой шагнули через порог.
В тесной каморке с двумя ярусами нар, накрытых соломой и потрепанным выцветшим тряпьем, испуганно сбившись в кучу, стояли девушки.
— Наши! — крикнула одна из них и бросилась на шею Клюкину. Она была одета в элегантное синее платье с белым кружевным воротничком и с передником, тоже отделанным кружевом, в кружевной крахмальной наколке. Остальные стояли в линялых мужских рубахах и серых юбках.
— Наши! — ахнула другая. — На-ши, русские!
Мокрыми от слез щеками девушки прижимались к солдатским шинелям и бушлатам. Одна все норовила поцеловать Братухину руку.
— Девушки, дорогие, откуда? — спрашивал Клюкин.
— С Полтавщины.
— Из Киева.
— С-под Харькова кто есть? — глухо спросил Лимаренко.
Вперед шагнула девушка в синем платье и белом переднике: