На койке в углу застонал кладовщик стрелкового полка, которому пуля, когда он влезал в свою складскую машину, отхватила палец на руке. Кладовщик беспрестанно ворочался, охал, ложился на бок или на спину, выставляя качающиеся из стороны в сторону коленки, вставал на четвереньки — и тогда под одеялом прорисовывалась его круглая спина.

Раненые, словно сговорившись, делали вид, что не замечают кладовщика, не слышат его ахов и охов.

— А ты поешь, поешь, оно и полегчает, — уговаривал его санитар. — Ну, давай. И водочка — вот она.

— Отстань! Чего привязался? Иди к черту! — ругался в ответ кладовщик, не высовывая головы из-под одеяла.

И тогда сибиряк не выдержал:

— Ты пошто чертыхаешься, когда тебя просят пищу принять? Понятно — больно. Понятно — жалко палец. Ну и скули, ежели ты — животина и человеческого характеру не имешь. Однако на других не ругайся. Я брехучек не люблю. Я тебя пужану, света белого не взвидишь!

— И как такие в госпиталь попадают? — удивился желтушный. — Не иначе — по блату.

— А сам-то, сам-то! — донеслось из-под одеяла. — Подумаешь, желтуха, дитячья болезнь...

Желтушный рванулся с постели.

— Да я!.. — в досаде он пнул табурет, с грохотом отлетевший на середину палаты, сдернув с перекладины простынь, бросился на койку, и было слышно, как сопя, скрипя сеткой, досадливо ворочается он с боку на бок.

— Ты за что человека обидел? — с едва сдержанной ненавистью спросил сибиряк, подойдя к койке кладовщика и глядя на одеяло, под которым тот копошился. — Ты за что его так, а? Боров жирный! Да он сам извелся, измаялся весь от госпитального режиму и на передовую просится. А ты...

— Послушайте-ка, братцы, что я вам про режим расскажу, — проговорил вдруг Лешка. — Режим — это ведь такое дело, не очень нравится, а польза большая. Меня в армию призвали еще перед войной. Жил я в Минске с матерью и сестрой. Работал слесарем на заводе. Сестра учительствовала, мама... — Он передохнул и внешне спокойно продолжал: — Мама библиотекой заведовала. В общем, житуха не скажу чтобы шикарная, но ничего, приличная. Особенно для меня, поскольку я единственный в семье мужчина и мне конечно, особое внимание: кусок послаще да пожирнее, и побольше. Мать — она, известно... И вот — армия. Марши, походы. За спиной скатка. На плече винтовка со штыком. К шинели котелок приторочен. Конечно, и разносолов, и сладостей, какими мама пичкала, нету. Затосковал мой желудок. Да. И пишу я в своем дневнике каждый божий день одно и то же, только в разных вариантах. Утром: «Позавтракали. Хочу жрать. С нетерпением жду обеда». После обеда: «Только что отобедали. Задача — дожить до ужина, не умереть с голоду». После ужина: «Эх, съел бы гусиную ножку...»

Лешка замолчал, вцепился пальцами левой руки в край койки, вжался затылком в подушку и, выставив кверху заросший подбородок, вытянулся в струну. Наташе почудилось даже, будто он застонал тихонько. «Болит? — хотела спросить она. Но тут же подумала: — Глупый вопрос. Перебит позвоночник, месиво вместо правой руки, разбито колено, осколки во всем теле — да чтоб не болело...»

А Лешка уже расслабился и продолжал как ни в чем не бывало:

— Да, гусиную ножку... Не одну, а, конечно, вместе с гусем. Прошло три месяца, и я записал в своем дневнике такие слова: «Рожа — кирпича просит. Прибыл в весе на семь восемьсот. А отчего, спрашивается? Не понимаю. Все эти долгие девяносто дней я с утра до ночи испытывал одно только чувство — голод». Вот, братцы мои, что такое режим!

— Э, пустое, — возразил желтушный. Он лежал, откинув отгораживающие его занавески себе на спину. — Режим нужен только для писарей. Чтобы геморрой не нажить. А мне, например, как я командир стрелкового отделения, этот госпитальный режим — нож в сердце. Ребята там воюют, может, их уже в живых нету...

— А чо ж, война — дело нехитрое, — набивая табаком трубку, покачал головой усатый. — Щас ты живой, а через час — нету... Пойду подымлю, — сказал он. В дверях сибиряк столкнулся с санитаром.

— Ты-то мне и нужен, усач, — обрадовался санитар. — Пойдем. В операционную требуют.

— Слава богу, гной выпущать, — облегченно вздохнул усатый и, сунув трубку под подушку, затрусил вслед за санитаром.

— Вот ты говоришь: писарь, — продолжал Лешка. — Правда, жизнь у писарей ленивая. Был у нас такой, когда я в артдивизионе служил...

Наташа прислушалась. Лешка говорил хотя и медленно, глухо, но с юморцом, украшая рассказ разными интонациями, и она уже не могла понять — трудно ему или просто устал он лежать вот так, без движения? А может, это ей только кажется?

— Играет как-то горнист сигнал тревоги. Куда солдат, даже если он писарь, должен бежать по тревоге? Ясно дело, в строй. А писаря нету. Командир шлет горниста в землянку. «Сыграй ему там!» — «Есть сыграть!» — отвечает горнист. Взял он трубу, сунул писарю под одеяло да как дунет: ту-ту-ту! А писарь спокойненько ногой ту трубу выпихнул и продолжает храпеть. «Вставай, черт ленивый, тревога!» — орет горнист. «А какая тревога-то: боевая или учебная?..»

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги