– Конечно, – кивнул Вениамин. – Более того, это была моя инициатива. Родион не любил лечиться и требовал постоянного контроля. Именно поэтому я и пригласил Ларису. Она работала раньше в нашей клинике – надёжная и точная. Я не видел смысла вмешиваться, пока всё шло хорошо.
– Вы знали, что в день его смерти медсестра не пришла?
Профессор на мгновение замолчал, будто внутренне перестраивался, осознавая слабое место в своей позиции.
– Нет, – наконец ответил он. – Не знал. Последние дни мы почти не общались, у нас возникли разногласия. Я думал, укол был сделан как обычно.
– Вы не заметили, что препарат не подействовал?
– Простите, но вы переоцениваете мои медицинские способности. Я доктор наук, а не практикующий терапевт. Родион Михайлович всегда был сдержан в проявлениях. Даже когда чувствовал себя плохо, мог вести лекции, не выдавая своего состояния. Это был его способ существования – скрывать слабость даже от близких. В том числе и от меня.
Анненков смотрел молча, пауза тянулась напряжённо. Наконец он произнёс:
– Вы хотели его смерти?
Вениамин поднял спокойный, прямой взгляд, но в глубине глаз что—то дрогнуло – словно трещина на стекле, едва не разбившая его.
– Нет. Хотя были моменты, когда я думал, что его смерть многое упростила бы. Не лично для меня, а для всех. Родион был тяжёлым человеком, с мнением на любой вопрос, и навязывал его даже молча – одним своим присутствием. Он считал, что живущий обязан быть центром внимания.
Он слишком много знал. Родион Михайлович почти до пенсии проработал моим заместителем, контролировал всё в институте – лаборатории, персонал, финансы, документооборот. У него была феноменальная память и чутьё на любые неполадки. Он вмешивался в расчёты, перепроверял отчёты, придирался к кадрам, мог обрушиться с критикой на старшего сотрудника из—за запятой в формуле. Родион не терпел компромиссов и не признавал условностей. Дома он тоже всё контролировал и знал больше, чем ему говорили.
– То есть вы допускаете, что кто—то хотел его смерти?
Профессор пожал плечами.
– Всегда есть кто—то, кто хочет чужой смерти. Особенно в семьях с тяжёлым прошлым, с непростыми характерами, где обиды и амбиции не забываются. Но кто именно? Не знаю.
Анненков сделал пометку и только после этого позвал следующего – Павла.
Павел вошёл так, словно его не позвали, а выдернули. Он выглядел исчерпанным, как пустая оболочка: тусклые глаза, обветренные губы, сжатые в кулаки пальцы. Сел без приглашения – не из вызова, а из желания поскорее завершить разговор.
– Вы знали, что медсестра не пришла?
Павел вздрогнул, затем отрицательно качнул головой:
– Я не интересовался. У меня были свои дела.
– Какие именно?
– Работа, чтение, записи. Я не обязан был контролировать уколы дяди. Он не любил, чтобы кто—то вмешивался.
– Но вы были дома. Могли заметить, что никто не пришёл, не вышел.
Павел сжал губы, подбородок едва заметно дёрнулся, но он быстро справился с этим.
– Наверное, мог. Но я был в наушниках и ничего не слышал, понимаете?
– И всё же вы не заходили к нему?
– Нет.
– А если бы зашли?
– Что бы это изменило? – выдохнул Павел и тут же понял, что сказал лишнее.
Анненков внешне не отреагировал, лишь чуть дольше задержал ручку над блокнотом.
– Вы испытывали к дяде противоречивые чувства?
Павел отвёл взгляд, болезненно—личный и усталый.
– Я рос с ощущением, что Родион Михайлович – стена. Он не разговаривал, а диктовал условия, даже молча. Мог месяцами не замечать меня, а потом вдруг вызвать и придраться к мелочи – например, к тому, как я держу чашку. Я его не любил, но и ненависти не было. Он был неизменным фоном, который нельзя отключить. Поэтому его смерть вызвала у меня не скорбь, а облегчение, но не то, о котором вы подумали.
Анненков молчал. Между ними сгустилась напряжённость, дом словно затаил дыхание, ожидая, кто первым отступит.
Павел встал после молчаливого кивка и вышел. В кабинете осталось лишь напряжение.
К вечеру особняк окончательно замер. Не слышалось голосов, не скрипели половицы, даже привычных звуков старого дома – лёгкого треска дерева или стука ветра в ставни – не было. Дом словно перестал дышать, погрузившись в глухую настороженность.
Анненков остался один в малой гостиной, теперь ставшей его кабинетом. Под лампой с тканевым абажуром стол был заставлен папками, фотографиями и схемами – всё в идеальном порядке. Он не писал, лишь задумчиво касался кончиками пальцев краёв листов, будто проверял их подлинность.
«Если он умер, значит, это было кому—то нужно. Но кому? Родион мешал. Слишком старый, чтобы бороться, и слишком живой, чтобы его не бояться. Кто—то хотел абсолютной тишины. Без его слов, взглядов, подозрений. Без его памяти».
Анненков встал и подошёл к окну. В стекле отражалось его лицо – серое, с тенями под глазами. Не просто усталое – выгоревшее. Он всматривался в темноту, не ища улицу, а пытаясь ухватить очертания мысли.
«Убийца позвонил Ларисе, значит, у него был доступ к информации. Это кто—то изнутри или рядом с домом. Знал график, понимал, что Родион дома и никто не войдёт. Он изучил ритм дома – неделю, месяц, годы?»