– Потом Союз рухнул. Архивы распались, базы осели в разных ведомствах, кадровики ушли: кто за границу, кто в бизнес. Некоторые стали торговать тем, что осталось на руках – недействительными удостоверениями, нелегальными схемами, устаревшими, но действенными материалами, когда—то служившими для разведки. Продавали легенды – готовые или на заказ. Кто—то ушёл в охранные структуры, кто—то – в криминал, а кто—то остался в тени и до сих пор продаёт чужие жизни, как запасы со старого склада.
Он отодвинул папку к краю стола.
– Здесь дело не столько в государственной тайне, Иван, сколько в самой природе человеческой жизни. В том, как личность можно построить на лжи и чьей—то смерти, а затем дать ей законное существование. Как жить, осознавая, что твои документы – биография умершего ребёнка, что твоя жизнь – чужая, что ты сам – выдумка, слепленная из осколков исчезнувшей системы.
Анненков посмотрел на Гаврилова и молча кивнул, медленно и тяжело, как человек, осознавший весь груз услышанного. В этом молчаливом согласии было больше понимания, чем в любых словах. Словно старая кость выпала из давно забытого скелета, спрятанного глубоко в фундаменте.
Гаврилов не отрываясь смотрел в окно, где постепенно гас московский вечер. Он тихо выдохнул и сказал:
– То, что профессор оказался замешан в подобной схеме… – он замолчал, подбирая слова, – даже мы, со всей нашей осведомлённостью и всеми нашими механизмами, улавливающими шевеление бумаги в любом провинциальном ЗАГСе за сутки до подачи, такого не ожидали. Слишком старо, слишком забыто, слишком неуклюже для него.
Он обернулся. Его взгляд оставался твёрдым, но теперь в нём было нечто большее: смесь уважения и сожаления, желание сказать больше, чем позволяла должность.
– Спасибо тебе, Иван, – добавил он, – говорю без протокола, от себя. Если бы не ты, это всплыло бы гораздо позже, когда исправить уже было бы невозможно. Когда эта конструкция, покрытая пылью и кровью, дала бы такой крен, что вся система захлебнулась бы в собственных тенях.
Он взял со спинки кресла пиджак, но не надел, просто держал в руках, словно искал точку опоры.
– Эх, Иван… жаль, ты тогда не согласился к нам. Такие, как ты – на вес золота. Не по лояльности, не по резюме – по нутру. Ты идёшь не туда, куда велят, а туда, где правда. Даже если она режет до кости, как ржавая проволока.
Он замолчал и снова посмотрел в окно, где за мутным стеклом загорались городские огни. Его дыхание оставило лёгкий след на стекле, будто даже оно отреагировало на его слова.
– Рикошетников, – продолжил он чуть тише, – перешёл грань. Я не знаю, что им двигало – любопытство, гордыня или просто что—то щёлкнуло в голове. Но факт остаётся фактом: он использует старые схемы, старые связи, старые тени. Только за каждым вдохом прошлого стоит чья—то смерть. А иногда – не одна.
Анненков слушал, не перебивая, ничего не записывая и не кивая – просто впитывал услышанное, как сухая ткань впитывает первый после засухи дождь. Гаврилов это видел и понимал, что этот разговор не для отчётов, а для тех решений, которые придётся принимать в одиночку.
– Если найдёшь Милену, – сказал он наконец уже мягче, – бери. Сама по себе она угрозы не представляет, но как носитель информации – опасна. Особенно если действует не по своей воле или, что хуже, не помнит, кто она на самом деле.
Гаврилов повесил пиджак на спинку кресла и слегка наклонился вперёд, опираясь на стол.
– После допроса и формальностей, когда отработаешь её, передай нам. По—тихому, без бумаг. Оформим всё правильно. Ты ничего не потеряешь – ни уважения, ни сам процесс.
Анненков слегка наклонил голову, показывая не согласие и не отказ – лишь понимание.
– Я не ради формальностей, Егор, – тихо сказал он. – Ты же знаешь.
– Знаю, – кивнул Гаврилов. – Потому и говорю тебе не как представитель структуры, а как человек, который тоже когда—то думал, что всё можно объяснить законом. Потом понял: бывают истории, где сам закон – просто бумажка, а всё, что остаётся – внутренний компас. Если он ещё цел, иди по нему.
Он подошёл к подоконнику, достал из ящика сигарету, покрутил её между пальцами, словно размышляя, закурить или нет, но так и не сделал этого – вернул обратно в ящик. В этом жесте без слов было сказано больше, чем в долгом разговоре.
– Будь осторожен, Иван. Ты входишь в зону, где ложь врастает в кожу, как шрапнель, и избавиться от неё невозможно. Где лица – всего лишь маски, память – инструмент, а человек – не факт, а гипотеза.
Гаврилов говорил спокойно, почти буднично, но каждое слово ложилось в воздух тяжёлым грузом, словно за ним стояли не только архивы, но и люди, которые всё ещё дышали в этих архивах, пусть формально давно считались мёртвыми.
– Работай, – подвёл он итог. – Но помни: мы рядом ровно до тех пор, пока ты сам не станешь частью этого.
Анненков уже стоял у двери, собираясь уйти, когда вдруг остановился и резко обернулся, словно вспомнил нечто важное, давно висевшее на краю сознания и только сейчас обретшее чёткие очертания. Гаврилов внимательно смотрел на него, уловив эту паузу и ожидая продолжения.