Рикошетников любил сына, но эта любовь проявлялась в коротких, сухих разговорах, в наставлениях, произнесённых строгим и слегка раздражённым голосом. Заботу свою он выражал материально – дорогой одеждой, качественным образованием, лучшими репетиторами и частыми подарками. Но Павлу, всегда острее других чувствовавшему атмосферу, хотелось иного – простого тепла, искреннего внимания, обычного человеческого прикосновения. Всего того, чего отец не мог дать даже при всём своём желании.
Постепенно Павел начал осознавать, что чувства в их доме воспринимаются как слабость, а любые проявления нежности или привязанности – как признак ненадёжности, даже неприличия. Он привыкал быть таким, каким его хотел видеть отец: сдержанным, молчаливым, сильным, не выдающим своих эмоций. Изо дня в день мальчик учился прятать чувства глубоко внутри себя, закрывая их всё новыми и новыми слоями холодной рассудительности.
Школьные годы не принесли облегчения, наоборот, усилили это чувство пустоты. Павел быстро понял, что люди склонны восхищаться внешней оболочкой, не заглядывая глубже, и умело начал этим пользоваться. Сначала в мелочах – небольших манипуляциях одноклассниками, учителями, тихих и незаметных играх на чужих эмоциях. Со временем это стало привычкой, способом самоутверждения и даже развлечения. Холод, поселившийся внутри него, постепенно рос, заполняя все свободные пространства души, вытесняя оттуда остатки искренности и человечности.
Вениамин Михайлович, погружённый в свои научные работы и собственные мысли, не замечал или не хотел замечать этих изменений. Ему было удобно думать, что у сына всё в порядке, что тот справляется со всеми сложностями жизни так же легко и естественно, как и он сам. Дистанция между ними росла, расширяясь с каждым годом, и Павел учился воспринимать мир через призму собственной выгоды и выгоды своего отца. Отношения с окружающими людьми превращались в сложные, многоуровневые игры, в которых каждый ход был тщательно просчитан и выверен.
К двадцати годам Павел стал человеком закрытым, проницательным и одновременно циничным. Он умел нравиться, легко завоёвывал доверие, но делал это исключительно для того, чтобы использовать людей в своих целях. При этом внутри он прекрасно понимал свою ущербность, осознавал, что его личность сложилась неправильно, перекошено, как зеркало в старом цирке, и это ощущение подпитывало его внутренний гнев, который он не позволял себе открыто проявлять.
Казалось, что контроль и власть над чужими эмоциями компенсируют отсутствие собственных чувств, но чем дальше он шёл по этому пути, тем более пустым становился. Павел уже не мог остановиться – жизнь научила его, что искренность опасна, а чувства болезненны, и единственной формой взаимодействия с другими оставалось манипулирование. Каждое новое достижение, каждый мелкий и крупный обман давал ему лишь кратковременное облегчение, после чего внутренний холод становился ещё сильнее.
Эти игры зашли так далеко, что в какой—то момент Павел перестал осознавать границу между выдумкой и реальностью, между собой и теми ролями, которые он постоянно примерял. Он уже не знал, кем является на самом деле, и это незнание не тревожило, а лишь усиливало его внутреннюю уверенность, что мир именно таков: бесчувственный, жестокий и бесконечно равнодушный. Павел был уверен, что он всего лишь отражает окружающую действительность, не осознавая, что сам стал её главным архитектором, создателем собственных кошмаров и демонов, от которых уже некуда было бежать.
Именно в таком состоянии внутренней пустоты и холодного цинизма застало его событие, полностью перевернувшее его реальность и заставившее впервые столкнуться с неподконтрольной и тёмной стороной своей души.
Тишина висела в комнате вязко, как старая паутина, в которой давно не шевелится ни одна муха. Всё здесь казалось застывшим в собственном времени: книжный шкаф с перекосившимися полками, лампа с потускневшим абажуром, плед, давно утративший форму и цвет. Даже чай в чашке – остыл, покрылся плёнкой, будто боялся потревожить хозяина, погружённого в собственные глубины.
Павел сидел у окна, не глядя наружу. Низкое, тяжёлое небо опустилось на город, будто хотело укрыть его от чего—то важного, неотвратимого. Свет фонарей не пробивался через плотные тучи, лишь тусклый отсвет от дальнего рекламного щита лениво пульсировал на потолке, будто напоминая, что где—то ещё идёт жизнь.
Он не ждал ни звонков, ни визитов. День растворился в вечере без единого события, и теперь остался только он – и память. Та самая, что подкрадывается исподтишка, не хлопая дверью, не прося разрешения, – просто входит и занимает всё пространство, выдыхая на кожу запахи из другого времени.
Софья – имя, которое давно не произносилось вслух, но всё равно продолжало жить в комнате, как лёгкий, не рассеивающийся запах – то ли духов, то ли старой бумаги.