Сердце сжалось в короткой судороге, чем застучать с неровной настойчивостью. Он медленно повернул голову. В темноте постепенно вырисовался силуэт, будто медленно проступающий из густой, вязкой тени. Сначала – просто форма, вытянутая и неясная, как пятно, на которое случайно пролили воду. И лишь затем, из густого слоя ночной плотности начали проступать черты – скулы, плечи, длинные волосы, и наконец лицо, безошибочно узнаваемое: это была Софья.

Она стояла в ногах кровати, застыв как изваяние, будто её сюда поставили. Тень от её тела казалась плотнее темноты. Когда она шагнула вперёд, не раздалось ни единого звука – ни скрипа пола, ни дыхания, ни шороха ткани. Только прохладное движение воздуха, будто не человек вошёл в комнату, а сама ночь.

Свет от улицы вдруг лег тонкой полосой по её лицу, высветив глаза. Они не отражали, а излучали – слабое янтарное свечение, равномерное, плотное, почти сухое. Ничего человеческого в этом взгляде не было: веки оставались неподвижными, зрачки не следили, а просто фиксировались – неподвижно, тяжело, точно вгрызались в него.

Павел попытался заговорить – гортань дрогнула, но слова не сформировались. Он не мог понять, дышит ли. Смотрел на её кожу – светлая, гладкая, словно натянутая. Идеальная, как в манекене, как в восковой фигуре, как в сне, где тело красиво, но лишено внутренней жизни.

Софья приблизилась ещё на шаг. Её платье – тонкое, будто сотканное из прозрачной ткани, не колыхалось. Всё в ней казалось фиксированным, словно гравюра, вырезанная из единственного листа. Только губы шевельнулись.

– Привет, Паша, – голос её прозвучал ровно, почти нежно, с тем странным оттенком узнавания, от которого холодеет кожа. – Давно не виделись. Хотя, если честно, я не скучала. Ты ведь помнишь ту поездку? Да—да, именно тот фестиваль – гитары, палатки, дешёвый алкоголь и пыхтящая машина, в которой ты, Паша, думал, что я не замечаю, как твоя рука ползёт по бедру, будто между твоей жадностью и моей кожей не пролегала пропасть. А я всё помнила. Всё чувствовала. Даже твои взгляды, которым ты сам придавал значение не больше, чем пледу, на который меня усадил в лесу. Ты ведь тогда повёл меня туда, среди сосен и клещей, чтобы устроить пикник, да? Только зачем был этот плед, если ты и без него уже начал вжиматься, дышать мне в ухо, тянуться губами к лицу, как будто я тебе что—то должна. За что, Паша? За путь, за вино, за твоё вечное одиночество, в котором ты сам себе не признавался? Ты хотел меня, как хотят конфету в детстве – с нетерпением и без понимания, что в ней может быть горечь. Ты хотел – не меня, а власть. Власть над телом, которого тебе не дали. И вот теперь, Паша, ты меня получишь.

И в тот же миг что—то изменилось. Пространство сжалось, как в вакууме. Павел дёрнулся, но не смог пошевелиться. Руки оказались прижаты к матрасу. Что—то холодное, влажное и плотное обвилось вокруг запястий, обхватило лодыжки. Он повернул голову – ремни. Не кожаные и не тканевые, а будто живые. Широкие, чёрные, плотные, они пульсировали – сжимались, как мышцы, и натягивались, словно слышали биение его сердца.

Он попытался крикнуть, но в горле не было голоса. Воздух уходил медленно, будто сквозь щели. Ремни не просто удерживали – они дышали. Каждое движение вызывало их ответ: сдавливание, дрожь, напряжение.

Софья остановилась у самого края кровати. Теперь она смотрела сверху вниз, и в её взгляде не было ни упрёка, ни злобы. Только тишина. Только свет, исходящий из глаз, разливавшийся по его лицу, как слабое свечение лампы в тумане.

Он не понимал, что не спит. Но знал точно: то, что происходило, невозможно остановить.

Он лежал, всё ещё сдавленный ремнями, как будто не человек, а мешок с чем—то забытым, ненужным, оставленным на хранение в чьей—то болезненной фантазии. Глаза не могли оторваться от фигуры у изножья кровати. Свет продолжал стекать с её лица, как жидкий янтарь, заливая черты, которые только что были знакомыми, почти живыми.

Софья не шевельнулась, но что—то в ней начало меняться. Медленно. Словно время, заснувшее в этой комнате, вдруг проснулось и решило наверстать упущенное. Плечи опустились, как будто кости внутри них осыпались. Шея вытянулась, приобретая сухую хрупкость, которую не спутаешь ни с чем. Скулы, прежде ровные и ясные, начали дрожать, покрываясь сеткой морщин, как старый пергамент под дождём. Лицо скукоживалось, впадало внутрь, щеки вваливались, а подбородок вытягивался, приобретая острое, болезненное очертание.

Волосы, густые, тёмные, рассыпавшиеся по плечам ещё минуту назад, вдруг посерели. Не постепенно, не от корней, как в жизни, а сразу – всё. Как если бы кто—то провёл по ним кистью, смоченной в извести. Они стали тонкими, как нити, и редкими, как сорвавшиеся мысли. Липли к лбу, к вискам, оседали на плечах дохлой паутиной.

Когда она заговорила снова, голос был другим – вязким, как кисель, сваренный из чужих воспоминаний. Хриплый, вкрадчивый, с тем скрежещущим подтекстом, от которого внутри что—то дрожит само по себе.

– Ну что, Паша… – прошептала старуха, усмехаясь, – теперь всё по—честному.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже