Улыбка расползлась по лицу, обнажив тёмную пустоту там, где раньше были зубы. Не дёсны – провал. Как будто за губами нет ничего, только тьма, только пустота, только чернота с блестящими каплями неизвестного. Вокруг рта кожа потрескалась, шелушилась, сворачивалась в тонкие трубочки, как гниющая кора старого дерева.

Руки, вытянутые вперёд, не сразу бросались в глаза – сначала они казались просто костлявыми. Но потом Павел заметил: ногти. Они росли. Медленно, но неостановимо. Жёлтые, мутные, с трещинами и слоениями, они вытягивались, словно живые. Один, потом второй, потом сразу вся пятерня – ногти вытягивались в воздух, изгибались, скручивались, превращаясь в длинные когти, которые не царапают, а разрывают. Они шевелились, будто чувствовали.

Запах изменился. В комнату проникло нечто неописуемое – не просто зловоние, а смесь прелого мяса, заплесневелой ваты и ещё чего—то химического, обжигающего слизистую. Павел пытался отвернуться, но не мог. Сосуды в носу сжались, подступила тошнота, но тело не слушалось.

Старуха склонилась над ним, и когти скользнули по его груди, оставляя за собой резкие, словно ожог, полосы. Ткань пижамы не порвалась сразу, но треснула с хрустом, как старая бумага. Потом когти скользнули пониже, царапая живот, бёдра, касаясь плоти с холодной преднамеренностью.

Павел задыхался – не от боли, а от ужаса. Он больше не пытался освободиться, потому что понимал: освобождение не предусмотрено. Его дыхание стало рваным, глаза блестели от слёз, которых не было. А перед ним, склонившись, качалась шея, натянутая, как струна, лицо дрожало в ритме дыхания, и когти продолжали скользить – не спеша, с каким—то мерзким, сдержанным удовольствием.

Всё происходящее не поддавалось описанию. Не потому, что это был кошмар – а потому что он знал: это не сон.

Она выпрямилась медленно, будто за долгие десятилетия, собрав в себя ломоту костей, гниение тканей, чужую тоску, слипшуюся в складках дряблой плоти. Ногти ещё дрожали от недавнего движения – длинные, тяжёлые, испачканные в темноватой крови, оставшейся на его груди. На мгновение она замерла, чуть наклонив голову, словно разглядывая, довольная результатом. И Павел вдруг понял, что эта пауза – не от усталости. Это было предвкушение.

Затем пальцы скользнули к плечам. Одежда, если это можно было назвать одеждой, – нечто грязно—серое, рваное, залипшее пятнами – легко поддалась. Старуха не разрывала её, не снимала с себя, а как бы скручивала, свивая вместе с воздухом. Материя стекала по ней, оставляя после себя тело, которое не должно было существовать.

Кожа под тканью оказалась почти чёрной – не от цвета, а от состояния. Изъеденная, местами расслоившаяся, покрытая выпуклыми язвами, с пятнами гноя, который будто шевелился в глубине ран. Местами обнажались фрагменты мышц, похожих на мясистые волокна вяленого мяса. По рёбрам выступали серо—зелёные прожилки, кожа свисала лохмотьями. А в области живота – вмятина, как будто кто—то выдавил изнутри всё живое. Но самое страшное было в этих отдельных фрагментах движения – будто всё это тело собиралось не жить, а мучить.

Запах не ударил в лицо – он подкрался. Сначала – сухой, затхлый, как от старой мебели, простоявшей в сыром подвале. Затем – кисловатый, с тяжёлым оттенком гниющей ткани, изъеденной насекомыми. И, наконец, тот едва уловимый, но неумолимый запах смерти. Не свежей. Не вчерашней. А той, что лежит в земле давно, но почему—то не уходит.

Старуха склонилась над ним. Тело её нависло, тяжёлое, влажное. Кожа на животе шевельнулась, как бы отвечая на близость. Павел чувствовал, как она дышит. Тяжело, с хрипом. Как будто каждый вдох даётся ей сквозь густую слизь, скопившуюся в бронхах. Дыхание било ему в лицо, горячее, как испарина из старой могилы, и вместе с тем – неровное, будто само тело решает, дышать ли дальше.

Он больше не пытался понять, что перед ним. Страх уже отошёл на второй план, уступив место чему—то гораздо хуже – полной, необратимой беспомощности. Её тело двигалось с той неторопливой уверенность, с которой действуют существа, знающие: у жертвы нет выхода.

Она молчала с тем видом, как будто слова ей были ни к чему – взгляд говорил за неё всё: тяжёлый, чужой, пронизывающий до позвоночника. Её дыхание было слишком живым для мертвеца и слишком мёртвым для живой – хриплое, тянущееся, с перебоями, будто в каждом выдохе содержалось предчувствие того, что произойдёт дальше.

Она молчала с той тяжёлой, исполненной смысла тишиной, в которой каждый вдох отдавался как команда. И в этой тишине вдруг появился голос – глухой, со скрипом, как дверь в подвале, которую давно не открывали, – словно его рождали не голосовые связки, а что—то глубже, в тёмных полостях разлагающегося тела.

– Но прежде, чем мы начнём, – выдохнула старуха, наклоняясь ближе, – ублажи даму.

Это прозвучало почти театрально, с напускной важностью, будто она не командовала, а сообщала некую древнюю, незыблемую традицию. Её голос скользнул по коже Павла, как ледяной наконечник иглы – тонко, хлёстко, с отголоском чего—то ритуального, насильственно обыденного.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже