Павел чувствовал, как его тело откликалось – против воли, с холодной отстранённостью, словно кто—то другой управляет его кожей и мускулами. Каждое движение сопровождалось внутренним протестом, но плоть подчинялась, как предатель, сменивший сторону без предупреждения.
Он ощущал её жар – удушливый, гнилостный, животный. Сквозь этот жар пробивался страх. Он больше не пытался отвернуться. Не потому, что смирился. Просто не знал, куда деваться, когда нет ни выхода, ни смысла кричать. Под ним матрас уже насквозь промок от пота, жидкости, испарений. Воздух был тяжёлый, как в пещере, где что—то долго лежало, прежде чем проснуться.
Старуха двигалась всё быстрее, движения становились неуверенными, резкими, как у марионетки, которой начали рвать нитки. Её стоны усиливались – теперь они напоминали визг пилы, застрявшей в трухлявом дереве. Грудь её дрожала, дряблая плоть плясала в ритме неумолимой кульминации, и в какой—то момент она закинула голову назад, выдохнув коротко, резко, как будто рвала из себя что—то запретное.
Крик, вырвавшийся из её горла, был не криком удовольствия. Это был победный, измождённый, судорожный звук. Грудь ходила ходуном. Она сжалась, прогнулась, застыла в несколько секунд полной неподвижности, как колышек, который забили в мерзлую землю.
Потом – падение. Всё тело осело на Павла, навалившись, лишив воздуха, будто покрывало, смоченное в масле. Она ещё дышала, судорожно, с бульканьем, но теперь её дыхание звучало как шёпот сквозь намокшие тряпки. Лицо её нависло сбоку, губы дрожали, и в них слышался тихий, еле различимый стон, срывающийся с дрожащих губ, последний аккорд её изнурённой одержимости, после которого всё в ней стихло – и плоть, и дыхание, и даже боль.
Старуха дышала хрипло, с надрывом, словно умирала не в первый раз, а каждый раз заново. Затем её тело дрогнуло, затихло и начало расползаться. Сначала медленно, незаметно – как будто под кожей что—то оттаивало. Потом – стремительно, неестественно, с мягким, булькающим звуком. Мышцы теряли форму, кости исчезали, плоти становилось меньше и больше одновременно.
Её грудь осела, провалилась. Бёдра растеклись, как тесто, в котором слишком много дрожжей. Руки утратили очертания, вытянулись в сторону, а затем растворились, превратившись в серовато—зелёную слизь, густую, тягучую, с вкраплениями полупрозрачных пузырей, в которых будто что—то шевелилось. Лицо последним потеряло очертания – губы растянулись в беззвучной усмешке и слились с потёками на шее.
Слизь затопила грудь Павла, поползла по ключицам, по шее, под подбородок. Он хотел закричать, но голосовые связки были как будто парализованы. Только глаза расширялись всё больше, пока не начали слезиться – не от чувств, а от отвращения, которое распирало изнутри.
Она исчезала не в воздух, а в него – в его кожу, в его поры, в его дыхание. Как будто её цель была не в том, чтобы обладать им, а чтобы остаться внутри, раствориться в нём, стать его частью. Павел ощущал, как жидкость медленно впитывается, словно грязь, вмятая в ткань, которую больше нельзя отстирать.
И только после этого – полного слияния, последнего булькающего всплеска – всё вдруг затихло, как будто кто—то оборвал плёнку с шумом, оставив за ней пустоту без звуков, без дыхания, без жизни.
Тишина накатила тяжело, словно давлением изнутри. Никаких следов. Никаких голосов. Только его дыхание – прерывистое, с судорогами. Он не мог понять, прошло ли время или всё ещё тянется одна и та же минута, замкнутая на петле повторения. Он лежал, не шевелясь, словно если сдвинется – всё начнётся сначала, и только тогда Павел, собрав остатки воли, закрыл глаза, пытаясь отсечь хотя бы зрение от реальности, которую уже невозможно было ни отрицать, ни выдержать.
Павел открыл глаза и увидел, что за окном уже светлеет, мир как будто снова приобрёл очертания, и первой мыслью стало: это был сон. Жуткий, болезненный, нелепый. Нереальный. Но стоило взгляду упасть на грудь, на живот, на дрожащие колени, как всё стало очевидно. Кожа покрыта липкой плёнкой, глянцевитой, с запахом прелости, похожим на испарения со дна пруда, в котором гниёт что—то забытое.
Павел ощутил, как где—то внутри просыпается паника. Медленно, как поднимается вода в лифтовой шахте – сначала по лодыжки, потом по пояс, потом выше. Тело дрожало. Плечи подрагивали, грудная клетка сжималась, как будто внутри неё кто—то бился. Он попытался сесть, но не смог. Его расплющило в матрасе – не физически, а психологически. Как будто тяжесть произошедшего не отпускала, а придавливала сверху.
Всё жгло. Кожа горела в местах, где старуха оставила следы – не от царапин, а от касаний. Каждый сантиметр казался меткой. Следом. Якорем. Внутри – пустота. Не та, что приносит облегчение, а та, что разрастается и ест изнутри. Страх, смешанный с унижением, с отвращением к себе, с невозможностью поверить, что это было на самом деле.