Он начинал трястись. Настоящая дрожь – не театральная. Судорожная, мучительная. Пальцы рук сгибались и разгибались, дыхание сбивалось, сердце било так быстро, что казалось: сейчас вырвется. Он чувствовал себя не просто сломленным – испорченным. Как вещь, которая потеряла назначение.

И, что самое страшное, он знал: это не пройдёт ни к утру, ни через неделю, ни даже с годами – оно останется внутри, как насекомое, что вгрызается под кожу и спит там, пока не решит проснуться снова.

Павел резко сорвался с кровати, не заботясь больше ни о чём, кроме одного желания: немедленно стереть с себя всю мерзость, впитавшуюся за прошедшую ночь. Двигаясь шатко, неловко, спотыкаясь о собственные ноги, как после тяжёлой болезни, когда мышцы словно забывают о своих функциях, а суставы становятся чужими, Павел ворвался в ванную, избегая встречаться взглядом с зеркалом.

Вода ударила резко, болезненно, возвращая реальность коротким, почти спасительным ожогом. Руки быстро повернули кран на максимум, и обжигающие струи обрушились на тело, отдаваясь покалыванием по коже, заставляя дыхание учащаться. Боль от горячей воды была почти желанной: внешняя, физическая, она отвлекала от другой боли, той, что застряла где—то глубоко внутри и не уходила, как не старайся.

В ход пошла мочалка, затем грубая щётка – давно забытая, почти истлевшая, твёрдая и жестокая. Кожа покраснела, покрылась мелкими ранками, заалела полосами, и каждый новый взмах щётки был жестом отчаянья, попыткой вырвать из себя тот липкий след, ту память, что намертво вцепилась в плоть.

Гель полился на ладонь бесконтрольно, обильно, словно само его количество способно изгнать следы пережитого ужаса. Пенистая масса текла по груди, по животу, смешивалась с грязью, с кровью, с остатками той ночи, превращаясь в мутные серые потоки. Они стекали вниз, исчезая в сливе, но легче не становилось – и только мучительная надежда не позволяла остановиться.

Глаза Павла наткнулись на отражение в зеркале случайно. Там, напротив, стоял человек чужой, почти незнакомый, с полубезумным взглядом, с тем особым выражением пустоты и ужаса, которое бывает у свидетеля невыносимого. Голова резко отвернулась – зеркало больше не было нужно, не было сил смотреть на это лицо, признать в нём себя.

Упёршись лбом в кафельную плитку, Павел застыл под горячей струёй. Вода хлестала по плечам, бежала вдоль позвоночника, стекавших по телу потоков было недостаточно, чтобы очистить от воспоминаний, ставших уже частью его самого. Колени задрожали, грудь сдавило ощущением беспросветности, и с каждым вдохом горло сжималось всё сильнее, перекрывая путь воздуху.

Внезапно плечи начали вздрагивать, мышцы сотряслись короткими судорогами – это было не рыдание, а тихое, мучительное всхлипывание, бесшумная попытка освободиться хотя бы от части тяжести, свалившейся внутри. Слёзы растворялись в воде, смешивались с пеной и кровью, делая лицо неразличимым, размытым, потерянным.

Слова вырывались из груди тихим, безнадёжным шёпотом, обращённым ни к кому – мольба без адресата, молитва без веры.

– Пожалуйста, прошу, пожалуйста…

И только монотонный гул воды отвечал на этот беззвучный зов. Горячие капли продолжали литься на тело, вымывая всё, кроме самого главного – того, что уже невозможно было смыть. Оно засело глубже, чем мог дотянуться любой жест, глубже, чем способна проникнуть самая горячая вода, и Павел прекрасно понимал: теперь это навсегда.

<p>Глава 20</p>

Утро в кабинете начиналось по привычному сценарию: пятна кофе на белом листе, шорох бумаг, отрывистые щелчки папок и скрип перекошенной створки окна, которую Анненков так и не удосужился починить. В воздухе висел устойчивый запах прошлой недели: пересушенные розы из протокола задержания, следы чернил и выцветший табак. Всё это смешивалось в густую, почти уютную скуку – такую, какая бывает только в кабинетах, где уже нечего ждать.

Дверь открылась с привычным отстранённым скрипом. Вошла Мария Игнатьевна, канцелярское привидение – бесплотное и одновременно вездесущее, существующее в мире списков, печатей и маршрутов корреспонденции. Она никогда не стучала, появляясь как уличный ветер – ровно на то время, чтобы передать бумаги и тут же исчезнуть.

– На адрес Следственного комитета пришло письмо на ваше имя, – сказала она, положив тонкий серый конверт на край стола.

Её голос был нейтрален – ни влажный, ни сухой, ни тревожный, ни равнодушный; именно таким должен быть голос человека, переносящего чужую весть, не впуская её внутрь.

Анненков кивнул, не отрываясь от бумаги в руке. Только спустя минуту, когда шаги Марии Игнатьевны стихли за дверью, он потянулся к письму.

Конверт был странным. На нём стоял свежий почтовый штемпель, но ни обратного адреса, ни имени отправителя. Бумага с тиснением и шершавой текстурой, которую давно уже не используют в почтовых отделениях. Очевидно, письмо передали из рук в руки, а затем опустили в ящик канцелярии. Почерк прямой, напряжённый, слегка наклонённый влево – его невозможно было спутать: писала Оксана.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже