Анненков наконец пошевелился, откинувшись на спинку стула. Он некоторое время смотрел в потолок, затем перевёл взгляд на Павла.
Тот стоял в стороне, ближе к стене между двумя рядами кресел. Не прятался и не пытался отгородиться от окружающих, но и не искал зрительного контакта. В его позе не было театральности – лишь неуместная простота, как у ученика, выставленного за дверь за опоздание. Плечи поникли, подбородок опущен. Бумагу он всё ещё держал в руке – неосознанно, просто по привычке.
Анненков не сразу нарушил молчание. Ему не нужно было задавать вопросов – лишь зафиксировать факт. И всё же он заговорил. Голос его прозвучал негромко и чётко, так, что сомнений в услышанном не возникло ни у кого из присутствующих:
– Вы всё слышали.
Павел кивнул – неуверенно и механически. Ответа не последовало.
– Вам есть что сказать?
Тишина продлилась недолго. Павел поднял голову. В его глазах отражалась не пустота, а нечто иное – странная смесь страха и облегчения, будто он был наконец найден, и хуже уже не будет.
Он открыл рот, но слова не прозвучали сразу. Анненков не торопил – просто ждал.
Павел глубоко вдохнул, лицо его едва заметно дрогнуло – не гримаса, не нервный тик, а признак того, что он готов начать говорить.
Теперь Павел сидел напротив Анненкова, почти неподвижно. Лицо его было бледным, лишённым тепла и цвета, лоб слегка влажным, взгляд тусклым и пустым, напоминающим окно в заброшенный подвал. Даже не взгляд, а прореха, в которую заглядывать было неприятно.
Анненков наблюдал за ним спокойно, без давления и формальностей. Его голос прозвучал тихо, почти мягко:
– Вы подтверждаете правдивость показаний свидетельницы?
Вопрос не застал Павла врасплох. Это была последняя дверь, которую нельзя было не открыть. Он не ответил сразу, лишь чуть дрогнул плечами, выдав внутреннее напряжение. Казалось, он проглотил не воздух, а тишину. Губы его дёрнулись, будто внутри слова собирались в комок, и наконец прозвучало негромкое признание:
– Да. Это правда.
Фраза прозвучала буднично, но смысл её был окончательным. Без уточнений, без сомнений: после сказанного что—либо менять стало невозможно.
Он продолжил говорить, не поднимая глаз и не ожидая реакции, как человек, которому слова уже не могли помочь, а только обозначали неизбежность. Голос его звучал низко и слегка сипло – не от волнения, а от усталости.
– Я не помню, когда это началось. День не помню, помню только чувство. Софья никогда не была ко мне жестока. Просто я всегда находился где—то рядом – не ближе и не дальше. Я старался быть внимательным, подбирал темы для бесед, помогал, слушал её. Иногда это выглядело глупо. Она благодарила, но тут же забывала обо мне. Я не был ей интересен. Это даже не отталкивало, а словно обнуляло: ты говоришь, а в ответ приходит не звук, а мягкое, вежливое эхо – тёплое, но пустое.
Я знал, что у меня нет шансов. Но именно с этим труднее всего примириться, когда чего—то хочешь постоянно и живёшь вымышленными картинами. Я представлял, как мы сидим в саду, она улыбается и говорит что—то – неважно что, но только мне. Это был целый мир, где я существовал иначе – не сыном своего отца, не ведомым чужой волей, а собой.
И однажды в этом вымышленном мире я увидел, как она смотрит на него – на отца. Это был взгляд настоящий, такой, какого я даже вообразить не мог. В нём были уважение, нежность, влечение. Никакой показухи, лишь простая, спокойная, явная близость. Он не пытался её привлечь, не касался её, не доминировал – просто слушал. Но в её взгляде уже всё было сказано. Софья сделала свой выбор, даже если сама этого не осознавала. Между ними что—то произошло, и я оказался за рамками. Я перестал быть альтернативой, превратился в наблюдателя.
А позже стало ясно, что отец не единственный, с кем она близка. Я не сразу поверил слухам. Но однажды, поздно вечером, зайдя в архив, услышал знакомые голоса. Никаких криков или стонов – просто обычный разговор, но с той особой доверительностью, которая бывает только у близких. Говорил с ней Игорь. Помню, как он вышел – спокойный, словно не произошло ничего значимого, а минутой позже появилась Софья – с таким же видом и мягким, расслабленным взглядом, не характерным для совещаний или допросов. Я понял сразу всё.
То, что считал своей личной драмой, стало жалким анекдотом. Меня даже не отвергли, я просто оказался исключён из игры, в которой никогда и не участвовал. Понял, что не просто проиграл – я вообще был лишним в её жизни. Игорь был ближе по возрасту, мог быть весёлым и непринуждённым, не носил на себе тень отца. Ему не нужно было оправдываться, и Софья, кажется, действительно его любила – или хотя бы принимала.
И в тот момент я перестал быть собой. Внутри словно что—то перевернулось. Это была не ревность – это было полное обесценивание. Я превратился в мешок, в котором копились обрывки несбывшихся надежд, слов и эмоций. Мешок этот начал протекать – сперва медленно, а затем стремительно.