Он сделал паузу. Но теперь уже в голосе чувствовалась усталость – не физическая, внутренняя. Усталость от того, как долго человек был свидетелем чужой подлости и молчал.
– После выхода на пенсию Родион перешёл к следующему шагу. Он подключил третье лицо. Игоря.
Гаврилов говорил теперь мягче. Как будто речь шла уже не о преступлении, а о чём—то человеческом.
– Игорь. Младший научный сотрудник. Влюблённый в Софью. Юноша, мечтавший, что она когда—нибудь станет его женой. Наивный. Работящий. Уязвимый. Родион пообещал, что, если тот поможет – поднимет архивы, передаст кое—какие черновики – в обмен он получит деньги. Достаточно, чтобы начать с ней жизнь. Не обманом. Просто с другого уровня.
Он замолчал.
– Это стало началом конца.
Рикошетников сидел, как будто его тело на мгновение утратило функцию движения, а сознание – способность реагировать. В лице не было ни изумления, ни страха. Только ледяное, сдержанное презрение, как у человека, которому предъявили нечто заведомо отвратительное. Брови медленно сошлись к переносице. Веки чуть опустились, и в этом замедлении читалась внутренняя работа – не эмоции, а обработка информации, поступившей с опозданием, но в полном объёме.
Он не отводил взгляда от бумаги. Потом – от Гаврилова. Затем – от Игоря. Не потому, что хотел смотреть. Просто потому, что всё вокруг перестало иметь значение. Осталась только траектория боли, прошедшей через биографию и вернувшейся в точку, где от прошлого ничего не осталось, кроме гнева.
В тот момент, когда Гаврилов закончил, что—то внутри профессора сорвалось. Не крик. Не паника. Молчаливое, едва ощутимое «щёлк» – как если бы хрустнул старый сустав, пробуждая в теле давно забытое ощущение ярости.
Он резко подался вперёд, сжал подлокотники кресла, пальцы побелели от напряжения, будто пытались вдавить дерево в пол. Сквозь зубы – почти без движения губ, но с такой силой, что воздух будто вспыхнул между слов, – он произнёс:
– Ещё одна крыса.
Это прозвучало не как оскорбление. Это было приговором. Голос не был громким, но в нём вибрировало нечто, чего не выносит даже хорошо обученное сознание. Не злость – ненависть. Чистая. Простая. Выровненная по оси безысходности.
Некоторые в зале невольно вздрогнули. Реакция была почти физиологической – как при внезапной боли. Даже прокурор поднял голову, не потому что хотел вмешаться, а потому что почувствовал – началась другая сцена, другая энергия.
Профессор вскинул голову. Взгляд – обжигающий, не человеческий, скорее звериный. В его глазах, обычно скрытых за слоем ледяного спокойствия, вспыхнуло то, что давно не видели даже те, кто знал его по молодости. Это был не взгляд человека, это было возвращение к животному корню – к инстинкту, который не прощает предательства.
Он смотрел на Игоря. Но не как смотрят на предателя. И не как на того, кто подвёл. Он смотрел так, как смотрят на неживой предмет, из—за которого случилась катастрофа. Как на обломок, на проколотую шину, на неисправную деталь. В его лице не было вопроса – почему. Только отвращение, граничащее с личным позором.
Игорь не отводил глаз. Он сидел, как будто сам хотел быть выжженным этим взглядом до конца. И, быть может, именно потому не двигался. В этой битве двух взглядов, в этой немой схватке без слов чувствовалось больше, чем в любой фразе. Оба знали, что сказанное уже ничего не изменит.
Профессор приподнялся на сантиметр, будто хотел встать, но передумал. Лицо исказилось, но не гневом – бессильной, застарелой яростью, той, что накапливается в человеке годами и выходит лишь тогда, когда рушится то, во что он верил.
Он понял, что окружён. И не просто разоблачён – отрезан. От своего прошлого. От своих союзников. От мифа, который ещё вчера казался несокрушимым. Всё, что строилось на культе авторитета, на сохранённой дистанции, на недосягаемости, – теперь лежало на полу, как сброшенное знамя. Маски не просто сорваны. Их больше не существовало.
Воздух в зале изменился. Он стал тяжелее. Медленнее. Каждое движение воспринималось как попытка прорваться через вязкость. Никто не дышал в полный объём. Только короткие вдохи, резкие, как у людей, готовых к чему—то худшему.
Игорь, несмотря на внутреннюю дрожь, оставался неподвижным. Он не защищался. Не опровергал. Не оправдывался. Его молчание звучало не как признание – как усталость от необходимости что—либо доказывать тому, кто не услышит.
Рикошетников смотрел на него ещё мгновение. А потом понял: мишень – слишком мала для всей ярости. И в этом зале уже ничего нельзя было исправить.
Игорь встал медленно, будто внутри него что—то ещё сопротивлялось движению. Не тело – сомнение. Он не опирался на стул, не искал поддержки. Просто поднялся. Как человек, которому больше нечего скрывать, но есть что сказать.
В зале было тихо. Даже тишина стала ровнее, как будто всё вокруг понимало: сейчас прозвучит не исповедь и не защита. Прозвучит ровная, без украшений, констатация вины. Не из страха. Из необходимости.