Следователь спокойно развернулся и направился к выходу из зала. Люди расступились, не поднимая глаз и ничего не говоря, словно подтверждая: его уход сейчас – единственно правильное решение. В воздухе ещё чувствовался запах завершённой истории, не принёсшей облегчения никому, но это уже не имело значения.
Анненков знал, что завтра вернётся к работе, к новым расследованиям и попыткам найти справедливость. Но теперь он понимал: справедливость не гарантирована, любая победа может оказаться лишь иллюзией, за которой скрыта пустота. С этим осознанием он шагнул из зала, оставляя позади то, что недавно казалось важным и значимым.
Поздний вечер в квартире Ивана выглядел так, словно сам день устал и решил сдаться. На кухне пахло табаком, вчерашней едой и водкой, разлитой небрежным жестом. Этот запах густел, делая воздух тяжёлым, словно выдох, затянувшийся на полжизни. За столом сидели оба: Анненков и Гаврилов – пьяные почти в хлам, но всё ещё цепляющиеся за остатки рассудка. Свет от лампы падал прямо вниз, освещая лица, но не проясняя смысла – как в комнате для допросов, где истина давно известна, но никто не решается произнести её вслух.
Между ними стояла бутылка, вторая за вечер. Первая ушла почти незаметно, оставив лишь смутное чувство свободы в голове и тяжесть в теле. Вторая была на исходе, оба это понимали, но никто не спешил: каждое движение требовало причины, а их становилось всё меньше.
Гаврилов, нахмурившись, разглядывал мутное стекло стакана и усмехнулся – горько и устало, словно вспомнив неудачную шутку.
– Обманул нас, мерзавец, – проговорил он, наливая водку. – Улизнул в своё сновидение. Сейчас там с Софьей кувыркается, гад. Думаю, ему было плевать, как мы тут корячимся. Всё заранее просчитано – когда уйти, как, что сказать. Даже смерть у него получилась, как запятая в нужном месте. А мы сидим, как два идиота, пялимся в пустую бутылку, будто там есть ответы.
Он поднял стакан, посмотрел сквозь водку на лампу и снова усмехнулся:
– Знаешь, чего не понимаю? Он ведь не просто сбежал. Он сделал это красиво. Без соплей, без грязи. Я так не умею. Могу только ржать в голос или кулаками по стенам лупить. А он устроил спектакль, точно, чётко – как фокусник, который знает, когда отвлечь внимание и исчезнуть, оставив дым и аплодисменты, которых сам уже не услышит. Дверь закрыл, свет выключил, нас бросил в зале перед пустой сценой. И даже шторы за собой задёрнул.
Эти слова прозвучали не обвинением, а усталым признанием неизбежности. Гаврилов чуть сильнее, чем нужно, поставил бутылку, и та глухо стукнулась о стол, будто печать на незавершённом деле.
Анненков ответил не сразу. Он смотрел в стакан, словно надеялся увидеть там дно, а за ним – что—то ещё. Потом, машинально и без цели, взглянул на часы, чтобы отвлечься от стекла и от себя.
– Может, он прав, – сказал Анненков тихо. – Там, внутри, проще. Чище. Ничего не болит. Ни отчётов, ни решений, ни размышлений о правильности действий. Там нет последствий. Ты либо есть, либо растворился в чём—то большем, где не нужно объяснять. Просто плывёшь. Без привязки к телу, времени, сделанному. Мы живём здесь, обвешанные обязательствами, чужими ошибками и своими сомнениями, а он – просто выскользнул. Тихо, без всплеска. Остался там, где уже неважно, виноват ли или всё придумано за него.
Гаврилов резко повернулся к нему, словно слова ударили его по лицу.
– Проще?! – почти выкрикнул он, не сдерживая раздражения. – Проще – не значит правильно. Убил людей, сломал судьбы, стер следы и назвал это решением. Смыслом назвал! И нам это принять? Поставить в рамку и повесить как образец мастерства? Да пусть он там хоть рай с виноградом построил – это ничего не меняет!
Гаврилов резко выдохнул, покачал головой и продолжил тише, но ещё злее:
– Он не сбежал, он улизнул, как шулер. Забрал карты, скинул фишки, а мы остались за пустым столом, считая, кто сколько проиграл. Мы ведь старались. Правда хотели довести дело до конца – не ради славы, не ради галочек, а потому что нельзя, чтобы такие, как он, уходили красиво и без последствий. Понимаешь? Это ведь не только про него. Это про нас. Теперь мы здесь с бутылкой, со светом, с вопросами. Без возможности кому—то их задать.
Его голос был не злым, а усталым и напряжённым от долгого молчания. Он не кричал, лишь говорил громче, чем нужно, пытаясь пробить плотную тишину.
Анненков медленно кивнул – не соглашаясь, а признавая отсутствие возражений.
– Я не о прощении говорю, – произнёс он. – Я о цене. Не о морали и не о законе. О внутренней плате, которую каждый вносит, чтобы остаться собой или хотя бы казаться им. Мы вечно откладываем выбор, ответственность. А он просто решил: хватит. И ушёл. Не красиво, не подло. Просто окончательно.
Ответ прозвучал глухо, словно его сказали про себя и случайно озвучили. Комната снова погрузилась в тишину, сделавшую воздух плотнее и липче.