Он сидел прямой, с негнущейся спиной, осанка его отличалась от всех прочих пассажиров в купе. Кто-то сидел откинувшись, кто-то сидел развалившись, кто-то сжался в комок, чтобы спрятаться от пришельцев, кто-то сутулился; но Мельниченко сидел прямо, не опираясь спиной на спинку сиденья, он сидел прямой и неподвижный, как парковый памятник солдату. И неожиданно для себя Рихтер понял, кем был этот серый человек. Это был страж Украины, страж, охраняющий украинский рай. Ведь Украина была раем, и у ее ворот должен стоять страж. За его прямой спиной были щедрые поля, арбузные бахчи, хлебосольные и добрые люди, гордые женщины с карими глазами, добродушные усачи, радостные дети. За его спиной были раздольные степи, и вольные песни, и чистый воздух, и смех счастливых людей, любящих свободу. Разве это не естественно — любить свободу? Разве можно не охранять рай? И Мельниченко встал, прямой, недвижный, как изваяние, заслоняя их — молодых хлопцев, старых стариков, беременных женщин и девчат от беды. И он не имел права горбиться.
— Вы знали Каштанова? — спросил Рихтер.
— Был мой лучший друг. Но он не пришел к нам на помощь. Так что я его не знаю, — ответил Мельниченко. — Знал Каштанова. Только где он теперь, когда в нем нужда? Я бы прикрыл его. А он нас не прикрыл. Когда-то, — и сухие губы растянулись в подобие улыбки, — мы вместе если варенье из абрикосов. Нам присылала моя бабушка. Большие банки абрикосового варенья.
Мельниченко помедлил, затем добавил:
— Умерла бабушка. Сердце не выдержало. Беда пришла в Украину. Умерла. Не будет больше варенья. Никто нам банок с абрикосами не пришлет.
Рихтер еще спросил:
— Вы вместе с Каштановым учились?
— Учился со многими. Разному. Только ничему не успел научиться. Вот с Грищенко вместе мы учились у Сидура. Есть такой украинский ученый, экономист. А что толку, что учились? Давно было, в той жизни, которую теперь у нас отняли. С Каштановым мы не учились, мы просто дружили, когда я жил в Донецке. Когда-то он был хороший человек. Но не сделал выбора. Не захотел.
— Какого выбора?
— Умереть вместе с нами.
Улыбка сползла с лица Мельниченко. Ему было неинтересно, откуда Рихтер знал про Каштанова. Вообще его мало что интересовало, кроме того, чтобы сражаться и умереть.
— Вы с ним в Донецке познакомились?
— Было время, когда в Донецке еще никого не убивали и можно было дружить. Какая теперь разница?
Больше Мельниченко не улыбался. И опять перед Рихтером осталась бессловесная каменная фигура стража рая, навсегда потерянного рая. Рихтер терялся, говоря с Мельниченко. В беседах с оксфордскими коллегами он не испытывал подобного чувства, скорее даже ощущал некое превосходство, а Соню Куркулис вразумлял, как педагог. Говоря с Мельниченко, он не находил верных и уместных слов. Простота провинциального памятника подавляла.
— Значит, война, — сказал Рихтер; он не спрашивал, говорил сам с собой.
— Война идет восемь лет, — ответил Луций Жмур. — Восемь лет ваши диверсанты…
— Не мои.
— Вы русский. И вы тоже виновны. Ваши диверсанты оккупировали мою страну. Донецк. Луганск. Пытаете детей. Убиваете беременных. Насилуете женщин. Даже собак насилуют, — сказал Жмур, кривя губы в брезгливой усмешке. — Восемь лет идет война с ублюдками, а вы только сейчас заметили.
— Профессор говорит о большой войне, — Жанна куталась в кимоно, принимая лучшие позы из испробованных, но римский воин был равнодушен к ее прелести. — Знаете, с танками, с ракетами…
— Боитесь, что замок на Луаре взорвут. А на украинских младенцев вам плевать. Мы с вами ненадолго. Сойдем скоро.
— Эти люди, — спросила Жанна, — цыгане, да? Нужны вам как заложники? Вы их расстреливать будете? Да, милочка?
Вопрос Жанны звучал академически; так профессор Оксфорда задается вопросом, верны ли положения космогонии Джордано Бруно. Только высокомерное «милочка» оскорбляло украинскую валькирию.
— Подержим и отпустим. Вот сейчас поезд остановят, войдут российские бандиты. На этот вот случай. Заложники.
— Живой щит? — Жанна уточнила.
— Прекратите демагогию.
— А что, это как-то иначе называется? Ставите перед собой стариков и детей. Чтобы в них пули попали. Верно?
— Как вам не стыдно! — крикнула Лилиана Близнюк, сверкая очами; ее жестокая красота и ярость не произвели впечатления на Жанну. Французская искательница приключений очами не сверкала: лишь бросила косой презрительный взгляд на рыжую барышню.
— Чего мне стыдиться? Я стариками не прикрываюсь.
— Вы с собой цыган везете как живой щит? — спросил Рихтер у Мельниченко. — Вы их перед собой поставите? Так многие говорят. Это правда?
— Что за бред? Вы где эту дрянь услышали? Мы увозим цыган от погрома. А погромы теперь частые. Как вам не стыдно!
Рихтеру стало стыдно. Он не мог смотреть на собеседника.
— Мне так сказали. А я повторил.
— Помочь вы нам не хотите и не можете. Так хотя бы не клевещите не нас. Стыдитесь клеветы. А за цыган не волнуйтесь. Я, Микола Мельниченко, даю вам слово, что мы их увозим от погромов. Если придется, собой прикрою.
И он так это сказал, что Рихтер поверил.