Я приказал себе не хандрить, надел куртку и пошел – в магазин за цыпленком, в банк. Подал нищему, который сидит в одеяле на углу, мелочь, зашел съесть бургер – и бургер был ничего, вкусный. Выпил пива. Поднялся на лифте домой – и уступил Нине, посмотрел ради ее удовольствия с ней сериал. Там женщина со взглядом коровы и очень большой грудью. Зовут Синди, как дешевую куклу. Нина ревниво косилась на меня, и напрасно – такое глупое лицо у этой актрисы. Уже за полночь заныла нога: принялся растирать, засовывать в тазик с солью. Часам к трем измученно заснул.
Перелом – тоже ведь подарок холма. Бабушка тогда уже год как умерла, и мы начали пользоваться сельским домом как дачей. Там быстро завелись мыши, стало грязно и холодно – оказалось, что убираться в сельском доме ужасно тяжело, везде вылезали какие-то углы, стыки, плесень. Со стенок укоризненно смотрела бабушка в накрахмаленном воротничке, и мне было стыдно; но все ж таки я возил гостей, и жарил шашлык, и орал под гитару песни на заднем дворе.
Утром мы как-то пошли на речку: я шел в старых отцовых тапках, и в воздухе струился липовый мед. Июль был или август. Я паясничал, размахивал руками, открывал гостям заржавевшую калитку из сетки-рабицы – и внезапно оступился, нога угодила в ямку. Был такой звук, будто что-то разорвалось – связки. Боли поначалу не было, и я осел, оглушенный, и смеялся от неловкости. Друзья подняли и отнесли назад. Положили на скамейку и дали пачку слипшихся пельменей вместо льда. Потом я лежал и просто разглядывал кусок неба в том месте, где раньше стояла рябина. Помнишь ее? «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина, – пела бабушка и раскатывала тесто, – головой склоняясь до самого тына?» Тын – это вроде забора.
Время было кротовой норой. «Едичка», – говорила бабушка. В корзинке на речку была соль в спичечном коробке, помидор, кукуруза, вареное яйцо, компот в литровой бутылке. Тогда, много лет назад, холм уже был опасным: за калиткой лежала сухая коряга – и когда я уже занес ногу, коряга вдруг приподнялась и с шипением показала раздвоенный язык. Бабушка вскрикнула. Она звала на помощь и звала, хотя змея, обозначив свою территорию, легла обратно, подставив матовую кожу солнцу. Наконец снизу пришел кто-то из дачников и убил ее. Ударил по голове палкой, очень метко. Потом приподнял тело:
– Да что вы, – разочарованно протянул, – это ужик был всего-навсего. Жалко.
Вот, змея мне отомстила. В травмпункте сказали: двойной перелом. Одна маленькая ямка в земле, а столько мучений. Больше я там не бывал – из какого-то суеверного страха. Предпочитал другой пляж, подальше и людный, но зато уж без змей и кочек.
Сны мои беспокойные, быстрые. Память очищается от ненужного. Снилось вот анапское кладбище – очень старое, дореволюционные гордые могилы с ерами. Мы двадцать лет назад с родителями гуляли вдоль побережья, было влажно и солоно – а в оградах виднелись эти еры позапрошлого века. Так мягко Бог показал мне, что смерть есть, и по ту сторону уже много-много людей, и бояться нечего – она мягкая, как тенистая травка у ограды. Потом, помню, у парка аттракционов стоял нищий, тоже ветхозаветный какой-то, и стонал: «Хлебушка бы. В гостинице меня преследовало это: хлебушка, хлебушка, хлебушка. Я плакал тогда и любовался своим милосердием. Искал его, приходил с моря, смывал соль в уличном душе горячей-прегорячей водой и ложился спать на хрустящую простынь – и если б только можно это все совместить, если б только время не было пущенной в один конец неостановимой стрелой…
И еще сон. Запах укропа и речной травы. Мир в миниатюре, как в новогоднем шаре. Холмы-зеркала, и один берег разглядывает другой – и все в этом сне живы, и мир ласков и неизменчив. Благодатный сон, благостный сон. Мой любимый.
Я оборачиваюсь – и знаю, что за мной у калитки всегда отец. Он там будто дерево: заскорузлый и потемневший от солнца. На отце светлая фуражка, какую носил дед, он опирается на палку и дымит папиросой. Глаза его выцвели. Он старик. Во сне это логично и неважно, они все одновременно юноши и старики – даже я сам.
Отец курит, и с минуту мы смотрим вдаль, и каждый холмик подсвечен утренним солнцем. Я вижу даже очертания леса, куда так никогда и не сходил в поход. Теперь уж и не схожу. Во рту привкус мяты и меда. «Их пища – время, медуница, мята…»
– Переплыть можно любую реку, – говорит отец. – А то и вброд перейти. Но есть ли смысл?
Смысл, смысл, смысл. Эхо такое торжественное, и птицы поют. Пробуждающе, ласково. Отец продолжает:
– Останавливали тебя дважды, а ты все равно убежал. И кто теперь прав? Оставался бы с нами, Сережа.
Качаю головой.
– Как хочешь, – роняет он и тушит бычок о землю. – Приходи в другой раз.
В последний момент я всегда замечаю, что отец-то босой, – но никогда не успеваю ему про это сказать и просыпаюсь, проклевываюсь назад в английскую тьму. За стеной – молодой громкий голос соседки. Восторг, что-то празднуют, звенит стекло. Нина спит, дышит спокойно и ровно.
Субботняя ночь, и жизнь продолжается дальше.
Прощай, лапушка! Даст бог, еще свидимся.