И вот еще: не давали покоя ножки в маленьких кроссовках. Я силилась и не могла вспомнить, в чем от меня вчера уходил Кисуля. Знаю, что у него и нет никакой другой обуви, кроме кроссовок – но какие, какого цвета? В памяти только худое тело у окна и ножки, обутые в мои розовые домашние тапочки – ему почти как раз.
Дома я первым делом написала Кисуле. По закону жанра он, конечно, ничего не ответил. Пролистала местные новости – тихо, ничего не пишут про странное происшествие на станции «Авлабари
Хотелось увидеть лицо человека у метро. Почему-то казалось, что оно будет красивым, гордым, печальным, как памятник. В реальности кишка тонка – а на фотографиях я бы посмотрела. Какая грусть, какая жалость. Заламывает сейчас руки какая-нибудь грузная женщина в черном, его мать. Потом будет строгая церемония и простой осиновый гроб.
А что, если там все-таки Кисуля? Чем дальше, тем более явственно мне представлялось скрытое под покрывалом его бездыханное тело – умиротворенное, каким бывает по утрам, лицо; кудри свалялись на грязном асфальте. Я уже была готова простить ему противную вчерашнюю сцену, и его глупость, и его гнусавый голос – что угодно. Телефон молчал. Включила телевизор, целых полчаса просто щелкала туда-сюда: турецкий сериал, новости, репортаж с каких-то полей, ток-шоу (как же они гаркают друг на друга!). Откликнись, откликнись, где же ты.
Откликнулся только через час – и вечером, конечно, снова сидел на моем диване, и я целовала его шрам, полученный в пьяной драке. Меня здорово встряхнуло. Кисулю хотелось укрыть, сохранить, я была очень ласковой, кожа его казалась такой теплой и шелковистой. А он молчал, наслаждаясь, довольный собой.
Рассказала ему про мальчика, запивая волнение вином. Он только пожал плечами:
– Такая уж это страна.
Ночью текли слова, какие-то совсем нежные, ему не подходящие. А может, я в самом деле его люблю? Люблю какое-то существо просто за то, что оно прибилось к ногам. Наверное, так и должно быть – любовь ведь животная, эффект переноса, что-то там еще. Есть объект и есть чувство, мое – большое и взрослое – попало на него, как на засохший листик под увеличительным стеклышком. Он, может, и расцветет под ней.
Идиот, травокур, никчемнейшее создание, абсолютно бесполезное, взбалмошное и неугомонное. Я собираюсь послать его к черту десять раз на дню. Проблема еще и в том, что он бог – принадлежит этой земле, храним ею и обласкан, как теленочек. Земля кормит и дает все, что нужно, – и он живет, ничего не требует, дышит носиком, смотрит, существует. И перекати-поле в его голове – на самом деле благодать, идеальная пустота: ничего из ничего.
У Кисули есть любимая маленькая песенка, такая, чтобы зажмуриться и раствориться в ней, как в лимонаде. Может, и в жизни надо так же раствориться, зажмурившись, и просто чуть-чуть подождать конца.
Все это был морок, тугонамешанный бред. Крепкое вино, его дурацкий запах, ощущение пули над ухом – все вместе сыграло со мной злую шутку. Утром Кисуля ушел в ванную, высоко поднимая носочки – холодный пол, – а я протрезвела и возненавидела его еще больше: за тупость, беспросветную безмозглость, пустоту, безнадежность; еще больше – за выебистость, за то, кем он себя представляет и какой он никчемный, за то, что он ни черта не умеет делать – даже трахаться не умеет, даже сказать какую-нибудь одну короткую фразу без ошибки; за то, какой он нечуткий, нелепый, омерзительно бездарный во всем. Еще больше ненавижу себя за то, что впускаю его и позволяю липнуть к себе.
Еще больше – за то, что надумала о нем вчера.
Кисуля вернулся. Сделала вид, что сплю, – и сразу же почувствовала губы-присоски на своих лопатках.
– Миквархар, – прошептали они.
Я только зажмурилась. Это значит «я люблю тебя». Ужас в том, что Кисуля говорит это не впервые. Еще ужаснее, что, кажется, абсолютно искренне.
– Миквархар, – повторил настойчивее.
«Боже, – подумала я. – Отъебись».
Ушел. Ничем не могу ему помочь, даже не буду пытаться. Могу только повертеть в руках, как игрушку, и дать ненадолго ожить.
Думаю о родителях. Говорят, у них выпал снег – голубоватый, мокрый. Собака бегает по двору и поджимает лапки. Потом все растает, и город утонет в коричневой ледяной луже. Все наденут черные куртки и синие шапки, монохромный сезон.
Но и здесь надоело. Этот жир, варево, месиво, пряный мясной колорит. Их медлительность, необязательность, обидчивость. Их отсталость, дремучесть, завистливость.