Намеком, как и само духовное лицо, была дана также и обстановка: по правую руку – дверь с крестом над ней, через эту дверь войдет Манон; напротив распятие, а у его ног – скамейка для коленопреклонений. Кто не прибегает к помощи скамеечки – это опять же наш избалованный Тамбурини. Сразу видно: он счел аплодисменты недостаточными, он желает встречи более бурной. Его узкая рука описывает полукруг в направлении скамеечки, дабы сказать: «Я должен был опуститься на колени, я прошу меня от этого уволить и радоваться, что я буду петь!» Так его понимают, так его недопонимают.
Напрасно человек приобретает имя, именно его слава вводит людей в заблуждение. Тамбурини высокомерен, Тамбурини требует от публики, чтобы легкое движение руки та приняла за коленопреклонение! Грубейшее заблуждение, трудно понять, как избранное общество может впасть в него. Ведь именно из уважения к обществу он и не опускается на колени, с продуманной чуткостью щадя зрительную восприимчивость последнего и не демонстрируя с самого начала свою спину. Неужели непонятно?!
Этот необычайный человек с его тактом по отношению к человеческим слабостям навсегда пребудет в убеждении, что люди по большей части не злобны, а несчастны, иными словами, уродливы сердцем, тогда как у него это уродство всего лишь на спине. Они смеются, он знает, он слышит их прискорбную веселость еще до взрыва, он чувствует, как она возникает. Всегда одинаково, сколько раз это ни случалось, все начинается редкими раскатами, безрадостными, в тягость самому смеющемуся. Смеющийся мог бы и перестать, для него смеяться – значит отбывать тяжелую повинность.
Бедные люди! Но Тамбурини не выдает им свое сострадание, которое могло бы их оскорбить, сделать невосприимчивыми к добру. Он наделен внутренней хитростью, дабы утверждать доброе и прекрасное вопреки неоднородному приему в свете.
Мина его делается откровенно покорной. Высокое мастерство в том, что лицо при этом остается достойным. «Вам любо высмеивать меня. Но вы меня не заденете, пусть даже вы, признаем честно, в своем праве! Так смейтесь же, покуда смеется! Вершину удовольствия, если допустить, что вы получаете удовольствие, вам еще предстоит достичь. За робким хихиканьем следуют легкие выкрики, призванные причинить боль – но кому? Ну конечно же, мне, что одиноко стоит перед вами наверху. У вас-то уязвимых мест нет».
За терпеливым лбом Тамбурини мелькнула мысль, что, к сожалению, они оскорбляют самих себя, свое уважение к личности, к собственной личности, и конца этому не предвидится. Вот они уже достигли порядного смеха. Одна часть публики насмеется до смерти, другая шикает на нее, подстрекая к излишествам следующую часть. Все вместе создает чудовищный хор самоотрицания при единственном слушателе наверху, на сцене, при его покорности и его достоинстве, хитрости и неуязвимом благоразумии.
За слезами буйной веселости они больше не видели его, он же стоял и наблюдал. Как раз под ним самые видные гости, какую лепту внесли они? Ну, каждый по состоянию. Некое полуголое существо валится на колени своего соседа справа, носителя высоких отличий, как говорят, раньше или позже он вспомнит о своем призвании и оборвет жалкое тявканье, которое у него изображает смех. Обнаженная тем временем перекидывается в другую сторону, на колени генерального директора, который поверяет ей какую-то тайну, в том смысле что Тамбурини уже отпел свое.
– Голоса у него не больше, чем у тебя, радость моя. Наш брат еще может ошибаться, но публика никогда.
Таков он, этот специалист и предводитель общественных увеселений, чем ему удалось стать из-за особенно пунктуального подчинения каждой идущей сверху прихоти. Тамбурини не считает это ни беспринципностью, ни слабостью. Напротив, он готов признать за этим человеком редчайшую добродетель: «Смирение, которого лишен я. Я не клоню головы ни перед каким смехом, хоть и принимаю его с покорностью. Исполненный хитрости и высокомерия, я жду своего часа и могу сказать какого: отмщения. До свидания, ваше сиятельство с орденской звездой и усталым сердцем».
Остатки знати из первого ряда при всем желании не могли в достаточной мере приковать его внимание: трясущаяся старушка, которой никак не удавалось посадить на место съехавшую диадему, у ней дрожали руки от смеха, и, наконец, седобородый мужчина, не злобный, а просто зараженный чужим смехом. Будь это не вирус смешливости, а легочная чума, добрый старичок столь же безобидно отдался бы ей. Ему наверняка больно так разевать рот, что туда вполне можно забросить мяч, если хорошо прицелиться. Ну, довольно, а как обстоят дела с мадам Бабилиной?