Это дуэт, дуэт певца и слушательницы. Она заимствует у него мощное благозвучие, как, впрочем, и пышную демонстрацию собственной персоны в стеклянном гробу. Умрет он только таким образом, она знает это из еще памятных примеров: под стеклом, нарумяненный, во фраке по последней моде, а в головах спрятанный под цветами аппарат воссылает его бессмертный голос: «О, грезы сладкие!» Таковы изысканные представления злосчастной Мелузины об отречении и увековечении, и она полагает себя равной мудрецу из Тосканы.

Доведись ее маломудрым мыслям достичь его ушей, он бы не оскорбился ими. Она совершает лишь одну из сотен ошибок, которые он порождает в каждом из потрясенных им собраний. Он знает силу своего воздействия. Принцесса и миллиардерша, которых он якобы похитил, входят составной частью в его колдовство. Кавалер де Гриё должен, как положено, закатить глаза. Для его намерения быть тихим и благочестивым потребен редкостный подъем чувств, дабы он мог убедить – но в чем? Что желанен вовсе не покой, что желанна одна Манон?

Но покой со всей добротой и милосердием, неизменными его спутниками, уместился в груди у певца, как все в конце концов и чувствуют. Этот далеко не безупречный Тамбурини наделен даром развязывать бурю плотских желаний, их немыслимое сладкозвучие, изобилие и триумф, так что они становятся сразу и мукой, и благостью. Ecco l'artista[52]. Он одарен ровно настолько, чтобы выпеть и выговорить все ваши вожделения, все притязания и побудить вас отречься от них как тщетных и несносных. Ессо l'artista.

Ему известно, что это ненадолго. Лишь трудясь, перевоплощает он себя самого, собрание, людей. Его голос несет, утешает, делает красивым и добрым. Когда он завершил свое «Oh! Fuyez», произошло то, что происходило не раз. Люди долго молчали, какую-то долю минуты никто не шелохнулся. Потом начались аплодисменты, робкие, словно нечто запрещенное, и слишком жидкие для такого мастера, а потом люди расхрабрились, и тут уж ликование стало безудержным.

Стоячая публика из аванзала хлынула к сцене. Публика из партера ей не препятствовала. Без всяких непристойностей люди сообща обступили маленького человека там, наверху, выкрики удерживали его, хлопающие ладоши извлекали назад из мешковинной дверцы всякий раз, когда он, пятясь, скрывался за ней и делал вид, будто окончательно ее закрывает. «Niente paura[53] – вот я и снова здесь, разве только удлиняю незаметно для вас промежутки между выходами, покуда, соблюдя приличия, не скроюсь окончательно, до того как ваши изъявления восторга выродятся в очередную дикость».

Но пока он послушно выходит столько раз, сколько от него требуют, свет прожектора сопровождает его, он продуманно останавливается на полпути, подойти ближе означало бы злоупотребление для обеих сторон, между ним и собранием не должно возникнуть ничего, кроме символической близости. Каковую он выражает наглядно, пожимая руки себе самому. Это надо уметь. Его руки обхватывают одна другую, безудержно трясут и раскачивают – взволнованная благодарность всем, кому он хотел бы их подать. Но увы – он вынужден одиноко стоять в белом кругу.

Уходит, всякий раз пятясь, как того требует скромность и некий физический изъян, послушно следует приказу в четырнадцатый раз показаться публике, пожимает руки, которые ему же и принадлежат, сохраняет нейтральное выражение, словно это вовсе не он. Pronto l'artista[54], заверяет его лицо этот чужой народ и добавляет для тех, кто способен понять: «Se la goda[55], наслаждайся праздником, какое мне до тебя дело».

А в завершение его осеняет идея, надо полагать не единожды испробованная: он переключает народные восторги, которым не видно конца, на оркестр. Взгляните туда, наверх, tanti distini professori![56] И покуда все головы задраны кверху, он незаметно совершает окончательный уход – не пятясь, просто стена из мешковины опускается над его обращенным к публике горбом, словно ничего и не было.

<p>ХIII. Два жестоко испытуемых</p>

Занавес после этого больше не опускался, сильно постучав палочкой, дирижер напомнил о продолжении концерта, публика восстановила прежний порядок, оркестр заиграл вступление к следующему номеру.

Не надо забывать: это концерт, а не театр. Намеки на оперный спектакль предназначены лишь для знатока. Элита, лучшие из лучших, воспринимает то, что им преподносят, и с привычной деловитостью делает из этого выводы о грядущих свершениях на сцене, которую еще только предстоит открыть. Однако открытие можно считать делом решенным при таком наплыве честолюбия, культуры, потребности в средствах и при наличии такого числа состоятельных старцев, как изволил выразиться генеральный директор.

Директор полагал, что теперь можно без промедлений перейти к холодным закускам. Тамбурини своими силами спас новую Оперу, теперь она никуда не денется.

– Дивный голос, его хватит на ближайшие пятьдесят лет, – адресуясь оружейнику, сказал генеральный директор поверх молодой актрисули, и оружейник вполне с ним согласился.

Перейти на страницу:

Все книги серии Зарубежная классика (АСТ)

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже