Я мало читаю, в основном пишу – и слушаю Уоррена! Мы почти не виделись во время изоляции, за исключением, конечно, записи альбома, так что это пошло нам на пользу. Музыка, которую мы играли вместе, была уязвимой, личной и очень объединяющей. Иногда я пел какую-нибудь песню типа «Ghosteen Speaks» или «Lavender Fields», оборачивался – а по лицу Уоррена текут слезы. Было что-то такое в беззащитной природе этих выступлений, что казалось поистине искупительным.
Это немного напоминало «День сурка», но в основном мне было чем заняться. Я неплохо справляюсь с одиночеством.
О, я медитировал, много чего написал, чуть-чуть читал, думал о разном, разговаривал с тобой, красил волосы, беседовал с мертвыми.
Да, я тоже. И так всю жизнь.
Но, Шон, может быть, дело в характере нашей музыки, или в долгом времени, проведенном в гостиничных номерах, или в смерти Аниты, или моей матери, но прошлое проявилось так, что это было просто вызывающе. Я много думал об Аните.
Да, конечно. Но я бы сказал то же самое и Аните, и Артуру, и маме – они всегда знали, что я люблю их. Они знали. В этом я не сомневаюсь. Я всегда им это говорил. Для меня это большое утешение.
Ну, мы это обсуждали, когда говорили о ней, сразу после ее смерти. Я помню, как последний раз был у нее дома на Беллависта-роуд – кажется, в Рождество перед пандемией. Она показала мне свою работу: потрясающая картина на старом ковре, прекрасный рисунок, изображающий спящего Рафаэля, ее старшего сына, и пару кукол, которые она купила в благотворительных магазинах и переделала, нарисовав им лица и сшив новые костюмы. Это были красивые и странные вещи, но в тот момент я отвлекался, как и она сама, и, возможно, я не уделил им достаточного внимания. Я знаю, что Аниту очень заботило то, что я думаю о ее работах, но, наверное, на каком-то уровне я всегда чувствовал, что ей был дан этот необыкновенный дар, но почему-то она не открыла его миру в полной мере.
Это было связано с некой художественной или творческой заторможенностью, которую я в ней замечал, предположительно из-за недостатка мотивации. Помню, несколько лет назад я отправил ей каталог пастельных рисунков Одилона Редона и набор пастельных мелков и бумаги с запиской: «Ты так же хороша». Я буквально умолял ее рисовать.
Так что я всегда думал, что она могла сделать больше. А потом, уже после ее смерти, получил сообщение от Мариэллы, нашей общей подруги из Мельбурна, которая наводила порядок в доме Аниты и собрала все мелочи. Она написала, что у Аниты на самом деле было чуть ли не двести этих кукол – двести! Она даже сделала куклу Сьюзи – Мариэлла прислала мне ее фотографию, – и это было такое прекрасное, одержимое призраками создание, такое странное и наполненное любовью. И никто не знал, что она создавала этих кукол. По крайней мере, я этого не знал. Я был очень опечален, когда услышал это. Так сложно объяснить.
Не знаю, как именно это сказать, но думаю, нам всем следует быть бережными с теми, кого мы любим, потому что, ну, никогда не знаешь…
Что ж, это интересно, потому что, когда мы были молоды, на Аниту очень повлиял швейцарский поэт-дадаист и боксер по имени Артур Крейвен, который сказал что-то вроде: «Лучшее искусство всегда невидимо». Я, конечно, с этим не соглашался. Я говорил Аните: «Это неправда. Ты можешь думать, что это так, и романтизировать эту идею, но искусство имеет свою благотворную ценность, и им нужно делиться с другими. Люди должны прочувствовать то, что ты сделала. Этого требует связность, ну и долг художника, его служение обществу».