Сорока с Рольгейзером к сладкому оказались равнодушными, задумчиво потягивая коньяк. Чаепитие вообще выдалось несколько чокнутым и ни капли неожиданным; даже получасом ранее Георгий не помышлял о таком исходе. Просто вдруг запиликала трубка, и озадаченный Терлицкий спросил из неё, ничего ли, если он сейчас заявится, а то есть разговор. Разговор оказался быстрым и пустяковым (всё о недруге Михалыча – антикваре Савельеве), но тут вдруг гулькнул домофон – Василий Сергеевич проходили мимо и подумали, а как там брат Юрий? Не успел Рольгейзер разоблачиться в прихожей и выразить свой восторг от созерцания Терлицкого (предыдущий раз они пересекались лишь мельком, лет, наверное, двадцать назад), как тявкнул звонок у входа: Сорока ехал с репетиции, а тут дверь в парадной кто-то не закрыл, да ещё кирпичом подпер…
Еды, как назло, практически не нашлось – поездку в большой магазин Георгий всё откладывал, а вот и прижало. Но незваная компания единодушно заявила, что не жрать пришли, хотя чай был бы в самый раз. Впрочем, господа артисты вполне явно предпочли истребованный чай отысканному коньяку.
– Да ты, уважаемый Яков, я гляжу, пурист! – Рольгейзер опустил бокал на столешницу и масляно посмотрел на Терлицкого. – Тебе бы с наставником Лаптевым хором затянуть.
– А кто это? – поинтересовался Сорока. Лаптева он прежде никогда не встречал и о нём не слышал. О Рольгейзере, кстати, тоже.
– Это гений и мудрец, равный Космосу. В давней давности друг наш Юрий завлёк меня на учёный их шабаш. Не скрою, кое-кого из тех говорунов я видал и прежде, но купно это в принципе неописуемо. Посидел я, покрутил головой, – вижу: простоты не жди. Атмосфера наполнена концептуальными интенциями! Что ни докладчик – караул. Вот тут-то слово и взял Лаптев… И распались скрепы бытия! Что здесь добавишь? Ничего не добавишь! Нет слов для такого, и букв для такого нет. Встал вот человек и пересказал камасутру. Своими словами. Про Будду с Лениным. И главное, говорит, – экологически чтобы! Мать чтобы природа!
– Потешаешься всё, Ивась, – Георгий невозмутимо подлил себе заварки. – А Кир наш Иванович озарился свежей идеей: будет познавать Ленина через музыку.
– Это пожалуйста! – щедро разрешил Рольгейзер. – Это хоть отбавляй. Верю в него, он сможет, ибо благ и человеколюбец! Вообще говоря, если честно, Лаптев мне даже симпатичен. Он этой матерью-природой по самые уши пронявшись, он верит в то, что несёт. Хоть и бред. А вот очкастый ваш… как его? Который на экономику всё заезжает… С говором… Вот он, конечно, скотина местечковая. Да и Стожарский… Как и прочие процентов девяносто!
– Отчего же местечковая? Если ты это о Еремееве, что он из провинции…
– Провинция, Юрка, есть благо. Я люблю провинциальность, я сам провинциальный. В душе. Что означает – не окончательное дерьмо! Местечковость – иное. Местечковость, друг мой, есть закомплексованное упёртое долболюбие, основанное на восхищении собой. Эти гаврилы рады бы ежедневно на заре себя в попу целовать, хотя бездари и протоплазма. И льнут к подобным же. У нас такого море, и у вас море. Разливанное…
– Между прочим, Жорик, – Яков Михайлович выуживал из вазочки уже последнюю конфету. – Помнишь открыточника, у которого зубы росли торчком? Ведь как любил открытки, Жорик, он их буквально кормил с ложечки! И с ним через это можно было говорить. А Савельев, пойми меня правильно, Жорик, ничего не любит. Разве можно верить такому человеку, Жорик?.. И конфет этих я всё равно боюсь!
– На здоровье, Терлицкий, – ответил Георгий, сгребая со стола фантики и отправляя их в корзину. – Что ж тебе посоветовать, старик? Переходи на чак-чак. Экологически чисто.
– Настоящий чак-чак – хорошо, – подал голос задумчивый Сорока, рассматривая опустевший фужер. – Не отказался бы.
– В принципе, и я бы не отказался, – Георгий с тоской рассудил, что чак-чак сейчас, возьмись он откуда-нибудь, мог очень выручить: подавать на стол-то решительно нечего.
– А вот Рольгейзеру мы чак-чака не дадим, потому как зануда и ретроград.
– Я, Юрка, из татарских плюшек люблю губадию и кош-теле. Кош-теле – о-о!.. А чак-чак мне совершенно мимо, и перспектива не отведать его ещё лет двадцать ничуть не пугает. Вот как думаешь, что это: глупость или старческое бесстрашие?
– Думаю, Ивась, тебе и ни к чему, – Георгий сам не понимал, с какого ляду произнёс это. Но чёртово новое зрение, новое обоняние… Новый слух… – Тебе сахар проверить нужно, Сергеевич. Срочно. Не шучу, правда. И не пялься. А тебе, Терлицкий, проверить синусовый ритм.
– А это когда как, Жорик?
– Да хрен его знает, Михалыч. Но синусовый.
– Шаман, – определил Рольгейзер, ничуть не смутившись услышанным диагнозом. – Пора волховать масштабно, брат мой, а то вокруг одни клоуны. Глянь, что творится: «набор шишиги», «памятка кощуна», передачи для сочувствующих, портки для исповедующих… Не за горами ПТУ имени Нострадамуса. Срамота! А ты бы мог. Рожа у тебя мрачная. Окопался бы у Ротонды[5]…
– Ротонду прикрыли, – сообщил Сорока все так же меланхолично. – Вход за деньги. Музей!
– Да ты что! Ну и? Аншлаг?