Шелестящее облако, полное приглушённого женского смеха, пролетело по коридору мимо редактора и остановилось в зале, рассыпавшись на мизансцены. Бердин, почему-то на цыпочках, удалился к себе, сел, схватился за голову и стал искать зацепки.
И тут случилось небывалое: он стал сокращаться в размерах и зажмурился, преодолевая дурноту, а потом обнаружил себя в большом кирпичном тоннеле. Маленькие лампочки не изгоняли тьму, но обозначали направление. Редактор с удивлением посмотрел на руки, ставшие крошечными.
– Я ищу смысл, – слабым голосом обратился он к пустоте. – Хоть немного смысла. Хоть маленький лучик. Или мыслишку какую. Или несколько слов, от которых я оттолкнусь, дабы взлететь на недосягаемые высоты.
Не дождавшись ответа, он отправился в путь. Своды шелушились, красные отсветы лампочек ложились на кирпич нездоровым румянцем. Здесь было ни тепло, ни холодно, ни спокойно, ни страшно. Здесь царило перманентное Никак, и не было в поле зрения ни одной спасительной подсказки, а за полем зрения их и быть не могло.
Анатолий Павлович шёл долго, утомился и хотел сесть и выплакать неприкаянность в белый песок, хрустящий под ногами, но увидел просвет и раздумал не идти. Взорам его открылся зал. В центре высилась гора гигантских дипломов в деревянных рамках, произрастающая до головокружительного потолка.
– Может, оттуда, с высоты, смогу я увидеть хоть что-то? – задумался редактор и полез, цепляясь кукольными ручками и ножками. Некоторые дипломы срывались, но не падали с грохотом, а парили, как листья или перья.
На одном из крутых выступов нога верхолаза соскользнула, он едва успел зацепиться и повис над пропастью. И вот когда уже не стало сил и даже бессилие иссякло, откуда-то сверху высунулась женщина, огромная и властная.
– Идите же сюда, – сказала она надменно, двумя пальцами взяла маленького редактора за шиворот и легко подняла. – Сейчас мы вас будем награждать за неистребимое служение и неугомонную неутомимость.
– Ах! – слабо вскрикнул Анатолий Павлович.
49.
Ночь была неспокойна. Сияние, исходящее от стен кратера, усилилось. Высоко слышался гул: ветер, преодолев неисчислимые кубометры степной темноты и взъерошив песчаные вихры, взбегал по трамплину кратерных утёсов и торжествовал свою силу в поднебесной бездне. Сидя у костра на одной из вершин кратера, Серафим с интересом наблюдал кипение воздушных потоков.
–
Темнота заволновалась, явилась фигура в чёрном костюме. Бледное лицо кривилось в плавящемся воздухе.
– Сидишь? – спросил Акционер, усаживаясь на бревно с другой стороны костра. – Не думай, что всё будет просто. Меры уже приняты.
–
– Этот твой, как бишь его, ну, который самый молодой… он же работу бросил! Из-за тебя, между прочим. Ходит в гараж к этому сумасшедшему. Ты же молодому человеку жизнь поломал, карьеру загубил. Из него мог выйти толк!
– Уже вышел, – кивнул Серафим.
На улицах было малолюдно. Немногочисленные машины и автобусы везли людей по домам. Редкие пешеходы ныряли в поздние магазины, выныривали и стремились прочь, прижимая к своим горячим телам свёртки и пакеты.
В чёрных квадратах заводских помещений горели белые, оранжевые и красные огни – на пост заступила ночная смена. За высокими пыльными окнами могучие краны послушно ползали, волоча неподъёмные детали из угла в угол.
На пустынной улице показалась высокая сутулая фигура. Человек, беспрестанно оглядываясь, внедрился в подъезд, вскочил в лифт и, вытирая с очков морось, поехал вверх. Ему было зябко и не по себе.
– Денис Василенко? – уточнил Редьярд. – Прошу.
Гость упал на указанный стул.
Небольшая картина, висящая над ним, была гордостью Князева – её написал по просьбе радиста знакомый старик-художник, живущий в подвале. Раньше он был реалистом, потом решил податься в авангард мирового искусства: пейзажи и натюрморты уступили место штрихам, треугольникам и квадратам. Старик не прогадал: чем непонятнее было изображение, тем лучше продавалось.
Правда, однажды Редьярд уговорил его предать современное искусство и написать сцену, в которой всё будет понятно: таверна, за столиками – моряки, за барной стойкой – женщина в тёмном платье. По просьбе Реда, все персонажи были несколько затуманены, как будто их писали через ливень: он не хотел оскорблять свои воспоминания чёткостью, ему хотелось всматриваться и додумывать.