– Спасибо, что приняли так поздно, – заговорил Василенко. – Мне очень надо поговорить с вами. Я помню, как вы приходили к нам на встречу с директором, я тогда заметил, что вы совсем не такой, как мы… и вот теперь со мной случилось что-то непонятное, и я подумал, что вы сможете помочь… Дело такое.
Василенко торопливо пересказал свои злоключения. Всё началось с прострации, которая накатила внезапно. Известный своим усердием труженик вдруг перестал понимать смысл своей работы. Уйдя в неконструктивные эмпиреи, он водил карандашом по бумаге, где была изображена структура их компании, и нечаянно перечеркнул связи между отделами. Каким же был его ужас, когда всё вокруг стало рушиться!
– Сотрудники перестали бегать, многие сели и замерли, кто-то лёг на пол, кто-то бросил бумаги и просто стоял… – торопливо говорил Василенко. – Сначала я не понял, что происходит, потом догадался, что это связано со схемой, и чтобы убедиться, перечеркнул оставшиеся линии, наблюдая за распадом…
На этом открытия не закончились. Василенко пошёл дальше – распечатал аналогичные схемы, созданные их компанией для разных учреждений, зачеркнул линии и стрелочки между квадратиками и треугольниками, а потом, сев на телефон, выяснил, что заведения продолжают работать в обычном режиме.
– Вскоре связи восстановились, коллеги встали и снова стали бегать, проводить совещания и рисовать стрелки между квадратиками, но во мне что-то исчезло, сломалось, понимаете? Я сидел и напряжённо таращился в монитор, мне было страшно, что коллеги что-то такое поймут про меня…
– О, вы мне кое-что напомнили! Моя коллега принесла почитать сборник местных поэтов, вот послушайте, тут прямо про вас написано, – Редьярд достал с полки тоненькую книжку и, открыв заложенную страницу, продекламировал:
Не знаю, чего это признак,
но сердцу спокойствия несть.
И ране, и ныне, и присно
мне странно, что всё это есть.
Нет, в целом, конечно, понятна
продуманность всех амплитуд,
но мучают белые пятна:
мне странно, что я ещё тут.
Стараюсь ни словом, ни взглядом,
хоть жжёт нестерпимей огня
боязнь, что идущие рядом
вдруг что-то поймут про меня.
Но есть подозрение, впрочем,
что прочие, пылко сопя,
своим устремленьем рабочим
всего лишь скрывают себя –
талдычат привычные басни
и носят привычный хомут
всего лишь из вечной боязни,
что в них разглядят и поймут.
И каждый, в унылой браваде
растратив себя, как пятак,
бессонно сидит на кровати:
«Как странно, что всё это так…»
Мне хочется верить – до дрожи,
не в шутку, не ради забав, –
что все мы хоть в этом похожи,
во всём остальном не совпав.
Василенко и слушал, и не слушал, блуждая в руинах сознания.
– Может, хотите согреться? – Редьярд вытащил из морозилки бутылку, но гость не отреагировал. – Может, чаю? Или кофе?
– И знаете, что самое страшное, – заговорил вдруг Василенко. – Можно много лет что-то делать, получать зарплату, какие-нибудь поощрения… а потом в один день всё рухнет, потому что окажется, что ты не сад возделывал, а бросал семена в песок. Вы не представляете, сколько разных текстов я написал в своей жизни – какие-то записки, отчёты, доклады – и так далее, и так далее. И вот сейчас я оглядываюсь на них и понимаю, что они ничего не изменили в мире, ни на что не повлияли. А ведь сколько усилий положено! Задерживался на работе, дописывал дома по ночам, утром вставал пораньше, потому что надо успеть обсудить, согласовать, внести правки. Страшно сказать, сколько часов, сколько дней ушло на всё это… И знаете ещё что? Ведь мне часто приходилось писать от имени руководства – раньше я думал, что так положено, потому что у начальства нет времени на такие мелочи, – а теперь я понял, что они просто не существуют. Только живые могут говорить и писать слова, мёртвые несловесны, поэтому приходится за них…
Князев слушал, темнея: всё это было как будто про него. Время, просеянное решетом, семена единственной жизни, распылённые в пустыне. Имеет ли он право смеяться над суетой людей в пиджаках, если и слова, проходящие через него, не аукаются в иных мирах? Имеет ли право смеяться над людьми, сделанными из чугуна, краснолицыми людьми без шеи и чувства вкуса, если он даже и не пытался бороться с согласовательным фильтром, через который проходят все тексты перед публикацией? Этот фильтр обмотан ржавыми цепями и покрыт бурыми подтёками, слова выходят из него одинаковыми – с голыми черепами, пустыми глазами, на искалеченных ногах.
– Семья есть? – спросил Редьярд. – Может, всё-таки согреться?
– У нас почти нет семейных, – покачал головой Василенко. – Некогда семью заводить. Едва успеваешь подвести итоги одного квартала, как уже следующий заканчивается, а между отчётами – бумаги, совещания. Голову поднять некогда. Выходные наступают – ничего не хочется, только лежать. А сейчас – сейчас я как будто проснулся и пытаюсь понять, где я и как сюда попал…
Редьярд покачал головой, вырвал из блокнота страницу, взял ручку – и начертал: